7d851e0a13bfa5932edb4947b882d644 Jump to content

Серебряный Век.


Рона
 Share

Recommended Posts

03.10.2006.

Сегодня, 3 октября 2006 года, исполняется 111 лет со дня рождения нашего любимого великого русского поэта

СЕРГЕЯ ЕСЕНИНА.

Link to comment
Share on other sites

Есенин Сергей Александрович (21.9(3.10).1895, с. Константинове, ныне Есенино Рязанской области — 28.12.1925, Ленинград; похоронен в Москве) — русский советский поэт.

Один из основателей имажинизма. Есенин, может быть, самый русский поэт, ибо ничья другая поэзия настолько не происходила из шелеста берез, из мягкого стука дождевых капель о соломенные крыши крестьянских изб, из ржания коней на затуманенных утренних лугах, из побрякивания колокольцев на шеях коров, из покачивания ромашек и васильков, из песен на околицах. Стихи Есенина будто не написаны пером, а выдышаны самой русской природой. Его стихи, рожденные фольклором, постепенно сами превратились в фольклор. Пришедший из рязанского села в петроградские литературные салоны, Есенин в салонного поэта не превратился, и цилиндром, снятым с золотой головы после ночной пирушки, как будто ловил невидимых кузнечиков с полей своего крестьянского детства. Страшась исчезновения милого его сердцу патриархального уклада, он называл себя "последним поэтом деревни". Есенин воспевал революцию, но иногда, по собственному признанию, не понимая, "куда несет нас рок событии", опускался в трюм кабака накреняющегося от бурь корабля революции. Его поэзия порой была как растерявшийся жеребенок перед огнедышащим паровозом индустриализации

Link to comment
Share on other sites

x x x

Спит ковыль. Равнина дорогая,

И свинцовой свежести полынь.

Никакая родина другая

Не вольет мне в грудь мою теплынь.

Знать, у всех у нас такая участь,

И, пожалуй, всякого спроси -

Радуясь, свирепствуя и мучась,

Хорошо живется на Руси?

Свет луны, таинственный и длинный,

Плачут вербы, шепчут тополя.

Но никто под окрик журавлиный

Не разлюбит отчие поля.

И теперь, когда вот новым светом

И моей коснулась жизнь судьбы,

Все равно остался я поэтом

Золотой бревенчатой избы.

По ночам, прижавшись к изголовью,

Вижу я, как сильного врага,

Как чужая юность брызжет новью

На мои поляны и луга.

Но и все же, новью той теснимый,

Я могу прочувственно пропеть:

Дайте мне на родине любимой,

Все любя, спокойно умереть!

Июль 1925

x x x

Не вернусь я в отчий дом,

Вечно странствующий странник.

Об ушедшем над прудом

Пусть тоскует конопляник.

Пусть неровные луга

Обо мне поют крапивой, -

Брызжет полночью дуга,

Колокольчик говорливый.

Высоко стоит луна,

Даже шапки не докинуть.

Песне тайна не дана,

Где ей жить и где погинуть.

Но на склоне наших лет

В отчий дом ведут дороги.

Повезут глухие дроги

Полутруп, полускелет.

Ведь недаром с давних пор

Поговорка есть в народе:

Даже пес в хозяйский двор

Издыхать всегда приходит.

Ворочусь я в отчий дом -

Жил и не жил бедный странник...

. . . . . . . . . . . . . . .

В синий вечер над прудом

Прослезится конопляник.

<1925>

x x x

Над окошком месяц. Под окошком ветер.

Облетевший тополь серебрист и светел.

Дальний плач тальянки, голос одинокий -

И такой родимый, и такой далекий.

Плачет и смеется песня лиховая.

Где ты, моя липа? Липа вековая?

Я и сам когда-то в праздник спозаранку

Выходил к любимой, развернув тальянку.

А теперь я милой ничего не значу.

Под чужую песню и смеюсь и плачу.

Август 1925

x x x

Каждый труд благослови, удача!

Рыбаку — чтоб с рыбой невода,

Пахарю — чтоб плуг его и кляча

Доставали хлеба на года.

Воду пьют из кружек и стаканов,

Из кувшинок также можно пить -

Там, где омут розовых туманов

Не устанет берег золотить.

Хорошо лежать в траве зеленой

И, впиваясь в призрачную гладь,

Чей-то взгляд, ревнивый и влюбленный,

На себе, уставшем, вспоминать.

Коростели свищут... коростели...

Потому так и светлы всегда

Те, что в жизни сердцем опростели

Под веселой ношею труда.

Только я забыл, что я крестьянин,

И теперь рассказываю сам,

Соглядатай праздный, я ль не странен

Дорогим мне пашням и лесам.

Словно жаль кому-то и кого-то,

Словно кто-то к родине отвык,

И с того, поднявшись над болотом,

В душу плачут чибис и кулик.

Июль 1925

x x x

Видно, так заведено навеки -

К тридцати годам перебесясь,

Все сильней, прожженные калеки,

С жизнью мы удерживаем связь.

Милая, мне скоро стукнет тридцать,

И земля милей мне с каждым днем.

Оттого и сердцу стало сниться,

Что горю я розовым огнем.

Коль гореть, так уж гореть сгорая,

И недаром в липовую цветь

Вынул я кольцо у попугая -

Знак того, что вместе нам сгореть.

То кольцо надела мне цыганка.

Сняв с руки, я дал его тебе,

И теперь, когда грустит шарманка,

Не могу не думать, не робеть.

В голове болотный бродит омут,

И на сердце изморозь и мгла:

Может быть, кому-нибудь другому

Ты его со смехом отдала?

Может быть, целуясь до рассвета,

Он тебя расспрашивает сам,

Как смешного, глупого поэта

Привела ты к чувственным стихам.

Ну, и что ж! Пройдет и эта рана.

Только горько видеть жизни край.

В первый раз такого хулигана

Обманул проклятый попугай.

Июль 1925

x x x

Листья падают, листья падают.

Стонет ветер,

Протяжен и глух.

Кто же сердце порадует?

Кто его успокоит, мой друг?

С отягченными веками

Я смотрю и смотрю на луну.

Вот опять петухи кукарекнули

В обосененную тишину.

Предрассветное. Синее. Раннее.

И летающих звезд благодать.

Загадать бы какое желание,

Да не знаю, чего пожелать.

Что желать под житейскою ношею,

Проклиная удел свой и дом?

Я хотел бы теперь хорошую

Видеть девушку под окном.

Чтоб с глазами она васильковыми

Только мне -

Не кому-нибудь -

И словами и чувствами новыми

Успокоила сердце и грудь.

Чтоб под этою белою лунностью,

Принимая счастливый удел,

Я над песней не таял, не млел

И с чужою веселою юностью

О своей никогда не жалел.

Август 1925

x x x

Гори, звезда моя, не падай.

Роняй холодные лучи.

Ведь за кладбищенской оградой

Живое сердце не стучит.

Ты светишь августом и рожью

И наполняешь тишь полей

Такой рыдалистою дрожью

Неотлетевших журавлей.

И, голову вздымая выше,

Не то за рощей — за холмом

Я снова чью-то песню слышу

Про отчий край и отчий дом.

И золотеющая осень,

В березах убавляя сок,

За всех, кого любил и бросил,

Листвою плачет на песок.

Я знаю, знаю. Скоро, скоро

Ни по моей, ни чьей вине

Под низким траурным забором

Лежать придется так же мне.

Погаснет ласковое пламя,

И сердце превратится в прах.

Друзья поставят серый камень

С веселой надписью в стихах.

Но, погребальной грусти внемля,

Я для себя сложил бы так:

Любил он родину и землю,

Как любит пьяница кабак.

Август 1925

x x x

Жизнь — обман с чарующей тоскою,

Оттого так и сильна она,

Что своею грубою рукою

Роковые пишет письмена.

Я всегда, когда глаза закрою,

Говорю: "Лишь сердце потревожь,

Жизнь — обман, но и она порою

Украшает радостями ложь.

Обратись лицом к седому небу,

По луне гадая о судьбе,

Успокойся, смертный, и не требуй

Правды той, что не нужна тебе".

Хорошо в черемуховой вьюге

Думать так, что эта жизнь — стезя

Пусть обманут легкие подруги,

Пусть изменят легкие друзья.

Пусть меня ласкают нежным словом,

Пусть острее бритвы злой язык, -

Я живу давно на все готовым,

Ко всему безжалостно привык.

Холодят мне душу эти выси,

Нет тепла от звездного огня.

Те, кого любил я, отреклися,

Кем я жил — забыли про меня.

Но и все ж, теснимый и гонимый,

Я, смотря с улыбкой на зарю,

На земле, мне близкой и любимой,

Эту жизнь за все благодарю.

Август 1925

x x x

Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка, смело

Вспомнить, что ли, юность, ту, что пролетела?

Не шуми, осина, не пыли, дорога.

Пусть несется песня к милой до порога.

Пусть она услышит, пусть она поплачет.

Ей чужая юность ничего не значит.

Ну, а если значит — проживет не мучась.

Где ты, моя радость? Где ты, моя участь?

Лейся, песня, пуще, лейся, песня звяньше.

Все равно не будет то, что было раньше.

За былуп силу, гордость и осанку

Только и осталась песня под тальянку.

Сентябрь 1925

x x x

Сестре Шуре

Я красивых таких не видел,

Только, знаешь, в душе затаю

Не в плохой, а в хорошей обиде -

Повторяешь ты юность мою.

Ты — мое васильковое слово,

Я навеки люблю тебя.

Как живет теперь наша корова,

Грусть соломенную теребя?

Запоешь ты, а мне любимо,

Исцеляй меня детским сном.

Отгорела ли наша рябина,

Осыпаясь под белым окном?

Что поет теперь мать за куделью?

Я навеки покинул село,

Только знаю — багряной метелью

Нам листвы на крыльцо намело.

Знаю то, что о нас с тобой вместе

Вместо ласки и вместо слез

У ворот, как о сгибшей невесте,

Тихо воет покинутый пес.

Но и все ж возвращаться не надо,

Потому и достался не в срок,

Как любовь, как печаль и отрада,

Твой красивый рязанский платок.

Link to comment
Share on other sites

Стихотворения 1925 года / Стихотворения

Синий май. Заревая теплынь.

Не прозвякнет кольцо у калитки.

Липким запахом веет полынь.

Спит черемуха в белой накидке.

В деревянные крылья окна

Вместе с рамами в тонкие шторы

Вяжет взбалмошная луна

На полу кружевные узоры.

Наша горница хоть и мала,

Но чиста. Я с собой на досуге...

В этот вечер вся жизнь мне мила,

Как приятная память о друге.

Сад полышет, как пенный пожар,

И луна, напрягая все силы,

Хочет так, чтобы каждый дрожал

От щемящего слова "милый".

Только я в эту цветь, в эту гладь,

Под тальянку веселого мая,

Ничего не могу пожелать,

Все, как есть, без конца принимая.

Принимаю — приди и явись,

Все явись, в чем есть боль и отрада...

Мир тебе, отшумевшая жизнь.

Мир тебе, голубая прохлада.

<1925>

СОБАКЕ КАЧАЛОВА

Дай, Джим, на счастье лапу мне,

Такую лапу не видал я сроду.

Давай с тобой полаем при луне

На тихую, бесшумную погоду.

Дай, Джим, на счастье лапу мне.

Пожалуйста, голубчик, не лижись.

Пойми со мной хоть самое простое.

Ведь ты не знаешь, что такое жизнь,

Не знаешь ты, что жить на свете стоит.

Хозяин твой и мил и знаменит,

И у него гостей бывает в доме много,

И каждый, улыбаясь, норовит

Тебя по шерсти бархатной потрогать.

Ты по-собачьи дьявольски красив,

С такою милою доверчивой приятцей.

И, никого ни капли не спросив,

Как пьяный друг, ты лезешь целоваться.

Мой милый Джим, среди твоих гостей

Так много всяких и невсяких было.

Но та, что всех безмолвней и грустней,

Сюда случайно вдруг не заходила?

Она придет, даю тебе поруку.

И без меня, в ее уставясь взгляд,

Ты за меня лизни ей нежно руку

За все, в чем был и не был виноват.

1925

x x x

Несказанное, синее, нежное...

Тих мой край после бурь, после гроз,

И душа моя — поле безбрежное -

Дышит запахом меда и роз.

Я утих. Годы сделали дело,

Но того, что прошло, не кляну.

Словно тройка коней оголтелая

Прокатилась во всю страну.

Напылили кругом. Накопытили.

И пропали под дьявольский свист.

А теперь вот в лесной обители

Даже слышно, как падает лист.

Колокольчик ли? Дальнее эхо ли?

Все спокойно впивает грудь.

Стой, душа, мы с тобой проехали

Через бурный положенный путь.

Разберемся во всем, что видели,

Что случилось, что сталось в стране,

И простим, где нас горько обидели

По чужой и по нашей вине.

Принимаю, что было и не было,

Только жаль на тридцатом году -

Слишком мало я в юности требовал,

Забываясь в кабацком чаду.

Но ведь дуб молодой, не разжелудясь,

Так же гнется, как в поле трава...

Эх ты, молодость, буйная молодость,

Золотая сорвиголова!

1925

ПЕСНЯ

Есть одна хорошая песня у соловушки -

Песня панихидная по моей головушке.

Цвела — забубенная, росла — ножевая,

А теперь вдруг свесилась, словно неживая.

Думы мои, думы! Боль в висках и темени.

Промотал я молодость без поры, без времени.

Как случилось-сталось, сам не понимаю.

Ночью жесткую подушку к сердцу прижимаю.

Лейся, песня звонкая, вылей трель унылую.

В темноте мне кажется — обнимаю милую.

За окном гармоника и сиянье месяца.

Только знаю — милая никогда не встретится.

Эх, любовь-калинушка, кровь — заря вишневая,

Как гитара старая и как песня новая.

С теми же улыбками, радостью и муками,

Что певалось дедами, то поется внуками.

Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь без промаха -

Все равно любимая отцветет черемухой.

Я отцвел, не знаю где. В пьянстве, что ли? В славе ли?

В молодости нравился, а теперь оставили.

Потому хорошая песня у соловушки,

Песня панихидная по моей головушке.

Цвела — забубенная, была — ножевая,

А теперь вдруг свесилась, словно неживая.

1925

x x x

Заря окликает другую,

Дымится овсяная гладь...

Я вспомнил тебя, дорогую,

Моя одряхлевшая мать.

Как прежде ходя на пригорок,

Костыль свой сжимая в руке,

Ты смотришь на лунный опорок,

Плывущий по сонной реке.

И думаешь горько, я знаю,

С тревогой и грустью большой,

Что сын твой по отчему краю

Совсем не болеет душой.

Потом ты идешь до погоста

И, в камень уставясь в упор,

Вздыхаешь так нежно и просто

За братьев моих и сестер.

Пускай мы росли ножевые,

А сестры росли, как май,

Ты все же глаза живые

Печально не подымай.

Довольно скорбеть! Довольно!

И время тебе подсмотреть,

Что яблоне тоже больно

Терять своих листьев медь.

Ведь радость бывает редко,

Как вешняя звень поутру,

И мне — чем сгнивать на ветках -

Уж лучше сгореть на ветру.

<1925>

x x x

Ну, целуй меня, целуй,

Хоть до крови, хоть до боли.

Не в ладу с холодной волей

Кипяток сердечных струй.

Опрокинутая кружка

Средь веселых не для нас.

Понимай, моя подружка,

На земле живут лишь раз!

Оглядись спокойным взором,

Посмотри: во мгле сырой

Месяц, словно желтый ворон,

Кружит, вьется над землей.

Ну, целуй же! Так хочу я.

Песню тлен пропел и мне.

Видно, смерть мою почуял

Тот, кто вьется в вышине.

Увядающая сила!

Умирать — так умирать!

До кончины губы милой

Я хотел бы целовать.

Чтоб все время в синих дремах,

Не стыдясь и не тая,

В нежном шелесте черемух

Раздавалось: "Я твоя".

И чтоб свет над полной кружкой

Легкой пеной не погас -

Пей и пой, моя подружка:

На земле живут лишь раз!

1925

x x x

Прощай, Баку! Тебя я не увижу.

Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг.

И сердце под рукой теперь больней и ближе,

И чувствую сильней простое слово: друг.

Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!

Хладеет кровь, ослабевают силы.

Но донесу, как счастье, до могилы

И волны Каспия, и балаханский май.

Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!

В последний раз я друга обниму...

Чтоб голова его, как роза золотая,

Кивала нежно мне в сиреневом дыму.

Май 1925

x x x

Вижу сон. Дорога черная.

Белый конь. Стопа упорная.

И на этом на коне

Едет милая ко мне.

Едет, едет милая,

Только нелюбимая.

Эх, береза русская!

Путь-дорога узкая.

Эту милую, как сон,

Лишь для той, в кого влюблен,

Удержи ты ветками,

Как руками меткими.

Светит месяц. Синь и сонь.

Хорошо копытит конь.

Свет такой таинственный,

Словно для единственной -

Той, в которой тот же свет

И которой в мире нет.

Хулиган я, хулиган.

От стихов дурак и пьян.

Но и все ж за эту прыть,

Чтобы сердцем не остыть,

За березовую Русь

С нелюбимой помирюсь.

Июль 1925

x x x

Спит ковыль. Равнина дорогая,

И свинцовой свежести полынь.

Никакая родина другая

Не вольет мне в грудь мою теплынь.

Знать, у всех у нас такая участь,

И, пожалуй, всякого спроси -

Радуясь, свирепствуя и мучась,

Хорошо живется на Руси?

Свет луны, таинственный и длинный,

Плачут вербы, шепчут тополя.

Но никто под окрик журавлиный

Не разлюбит отчие поля.

И теперь, когда вот новым светом

И моей коснулась жизнь судьбы,

Все равно остался я поэтом

Золотой бревенчатой избы.

По ночам, прижавшись к изголовью,

Вижу я, как сильного врага,

Как чужая юность брызжет новью

На мои поляны и луга.

Но и все же, новью той теснимый,

Я могу прочувственно пропеть:

Дайте мне на родине любимой,

Все любя, спокойно умереть!

Link to comment
Share on other sites

Есенин в изобразительном искусстве

Заслуженный художник России Виктор Шилов.

Закончил МГХИ им.Сурикова. Дипломная работа "Сергей Есенин в Англетере" (1991) удостоена похвалы художественного совета. С 1991 года работает в должности зав.кафедрой живописи, рисунка и композиции Всероссийской Академии живописи, ваяния и зодчества.

В 1995 г. принимал участие в Российской художественной выставке, посвященной 100-летию со дня рождения С.А.Есенина.

Художник Л.И. Шарлемань

Link to comment
Share on other sites

Сергей Есенин (Строфы века)

Евгений Евтушенко

(1895, с. Константинове Рязанской губ.- 1925, Ленинград) Родился в крестьянской семье. В 1912-1915 годах учился в Народном университете Шанявского в Москве. Первая книга - "Радуница" (1916). Один из основателей имажинизма. Есенин, может быть, самый русский поэт, ибо ничья другая поэзия настолько не происходила из шелеста берез, из мягкого стука дождевых капель о соломенные крыши крестьянских изб, из ржания коней на затуманенных утренних лугах, из побрякивания колокольцев на шеях коров, из покачивания ромашек и васильков, из песен на околицах. Стихи Есенина будто не написаны пером, а выдышаны самой русской природой. Его стихи, рожденные фольклором, постепенно сами превратились в фольклор. Пришедший из рязанского села в петроградские литературные салоны, Есенин в салонного поэта не превратился, и цилиндром, снятым с золотой головы после ночной пирушки, как будто ловил невидимых кузнечиков с полей своего крестьянского детства. Страшась исчезновения милого его сердцу патриархального уклада, он называл себя "последним поэтом деревни". Есенин воспевал революцию, но иногда, по собственному признанию, не понимая, "куда несет нас рок событии", опускался в трюм кабака накреняющегося от бурь корабля революции. Его поэзия порой была как растерявшийся жеребенок перед огнедышащим паровозом индустриализации. Есенина пронизывал страх стать "иностранцем" в своей собственной стране, но его опасения были напрасны. Национальные корни его поэзии были настолько глубоки, что тянулись за ним за моря-океаны во время его странствий, не отпуская, как родное блуждающее дерево. Не случайно он сам себя ощущал неотъемлемой частью русской природы - "как дерево роняет грустно листья, так я роняю грустные слова", а природу ощущал одним из воплощений себя самого, чувствуя себя то заледенелым кленом, то рыжим месяцем. Чувство родной земли перерастало у Есенина в чувство бескрайней звездной Вселенной, которую он тоже очеловечивал, одомашнивал: "Покатились глаза собачьи золотыми звездами в снег". Есенин, может быть, самый русский поэт и потому, что, пожалуй, ни в ком другом не было такой беззащитной исповедальности, хотя она иногда и прикрывалась буйством. Все его чувства, мысли, метания пульсировали с такой очевидностью, как голубые жилки под кожей, настолько нежнейше прозрачной, что она казалась несуществующей. Человеком, который написал "и зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове", мог быть только Есенин. И был действительно "цветком неповторимым" нашей поэзии. Не будучи риторическим гражданским поэтом, он дал пример высочайшего личного мужества в "Черном человеке" и во многих других стихах, когда шлепнул на стол истории свое дымящееся сердце, содрогающееся в конвульсиях, в комках кровавой слизи, настоящее живое сердце, непохожее на то сердце, которое превращают в червовый козырный туз ловкие поэтические картежники. Он повесился, написав кровью последнее стихотворение. По другим версиям - был убит.

esenin.jpg

Источник: Строфы века. Антология русской поэзии. Сост. Е.Евтушенко. Минск-Москва, "Полифакт", 1995.

Link to comment
Share on other sites

Мой ребенок тоже 3 октября родился, 15 лет назад.

стихи не пробовал писать?

Это как в анекдоте: этот придурок еще и поет! Нет, стихи не пишет, но нервы матери регулярно мотает.

Link to comment
Share on other sites

  • 8 months later...

ТАКИЕ женщины появлялись во все времена и во все эпохи - при дворе ли императора или среди богемы, они тут же становились центром притяжения. Как кометы, они неслись по жизни, собирая в свой "хвост" поклонников - самых ярких, самых талантливых людей. И как кометы, они разрушали все на своем пути.

Такой кометой начала ХХ века стала Лиля Каган, которую мир знал как Лилю Брик. Ее обвиняли в гибели Маяковского, а сама она до последних дней носила на цепочке подаренное поэтом кольцо с гравировкой ее инициалов - Л.Ю.Б., которые складывались в бесконечное "ЛЮБЛЮ".

История этого любовного треугольника - Осип Брик, Лиля Брик, Владимир Маяковский - будет еще долго будоражить народ. Аркадий Ваксберг, автор книги "Лиля Брик", считает, что ближе всех к истине версия, высказанная Василием Катаняном (сыном последнего мужа Лили Брик): "Лиля любила только Осипа, который ее не любил; Маяковский - только Лилю, которая, увы, не любила его; и наконец, все трое не могли жить друг без друга". А ведь у треугольника была и четвертая сторона, о которой мало вспоминают, - сестра Лили Брик Эльза (она войдет в историю как жена известного французского писателя Луи Арагона). Именно в нее сперва влюбился Маяковский, настойчиво за ней ухаживал. Именно Эльза ввела его в дом к Брикам и своими же руками сломала свою судьбу.

В биографии Лили Брик множество белых пятен - перед смертью она засекретила свой интимный дневник, касающийся юности. "Разрешила потомкам читать все остальное, а на это наложила табу". И множество тоненьких ниточек в ее жизни переплетаются, путаются - одна ведет в ГПУ, с которым Лиля и ее муж, возможно, сотрудничали, другая - в разведку, третья, четвертая, пятая - ко множеству ее поклонников. В этом "клубке" оказались знаменитые литераторы, режиссеры и даже лубянские "шишки"

Те 15 лет, которые она прожила вместе с Маяковским, - это, конечно, наиболее яркие и значительные годы в ее жизни. Но Лиля Брик прожила 86 лет, из них 55 зрелых лет - без Маяковского, а это большой период. Она общалась с известными людьми, многие видные творческие личности "прошли" через ее салон. Тот же Андрей Вознесенский получил путевку в жизнь благодаря ей. У нее часто бывали Майя Плисецкая, Родион Щедрин и другие деятели культуры и искусства. Но это - знаменитости позднего периода ее жизни. А в молодые годы - знакомство с Горьким, Хлебниковым, Есениным, Мейерхольдом:

post-4-1183137319_thumb.jpg

post-4-1183137350_thumb.jpg

post-4-1183137388_thumb.jpg

Link to comment
Share on other sites

Лиля Брик — единственная муза

ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ, стодесятилетие со дня рождения которого отмечалось в июле этого года, при жизни был всегда на виду — поэт-новатор, трибун, борец. Но в фарватере его публичных выступлений, стихов и поэтических битв шли слухи и сплетни: обывателю было интересно все — от того, сколько поэт зарабатывает и как он играет на бильярде, до его легендарной музы и любви — Лили Брик. Особенно интересовала Лиля Брик…

«…Вы знаете, у них настоящий треугольник — Маяковский живет вместе с Лилей и ее мужем Осипом Бриком. Вы слышали, они не только составляют то, что по-французски называется менаж а труа — любовь втроем, так еще в одной квартире… Представляете? Да — да, прямо в одной квартире…»

Как это часто бывает, ложь в этих пикантных сплетнях вокруг Маяковского и Лили Брик перемежалась с правдой. Да, жили вместе, да, в одной квартире, но это никогда не было любовью втроем. Впрочем, все по порядку.

Лиля Брик родилась в Москве в 1891 году, окончила гимназию, изучала математику на Высших женских курсах профессора Герье, обучалась скульптуре в Мюнхене, а в 1912 году вышла замуж за Осипа Брика.

Интересно, что сначала, в 1913 году, у молодого поэта-футуриста Владимира Маяковского был роман с сестрой Лили Эльзой, и лишь через год ее место в сердце поэта заняла Лиля. Это была любовь с первого взгляда, любовь, которую Маяковский сохранил до последнего дня своей жизни. Вскоре после знакомства вышла поэма Маяковского «Облако в штанах» с посвящением «Тебе, Лиля». Сама Лиля вспоминала: «Володя не просто влюбился в меня, он напал на меня… И хотя фактически мы с Осипом жили в разводе, я сопротивлялась поэту… Только в 1918 году, проверив свое чувство к поэту, я могла сказать Брику о своей любви к Маяковскому. Мы все решили никогда не расставаться и прошли всю жизнь близкими друзьями, тесно связанными общими интересами».

Действительно, они все трое любили друг друга: Осип Брик был таким поклонником творчества поэта, что издал «Облако в штанах» отдельной книжкой на свои деньги. Маяковский был ближайшим другом Брика, любил Лилю, а она любила их обоих, хотя очень рано фактически перестала быть женой Брика. Но все равно всю свою жизнь продолжала относиться к нему с нежностью. Сама она писала уже в 1915 году, то есть через три года после замужества: «Мы с Осей жили в Петербурге. Я уже вела самостоятельную жизнь, и мы физически с ним как-то расползлись…»

Большое сердце поэта

МАЯКОВСКИЙ влюблялся не раз (например, во время поездки в Париж он сошелся с красавицей-белоэмигранткой Т. Яковлевой, в Америке у него был еще один роман, от которого у поэта осталась дочь). А актрису Веронику Полонскую он даже назвал в своей предсмертной записке членом своей семьи. И тем не менее с Лилей его связывало какое-то мистическое чувство, гораздо более глубокое, чем обычная любовь к женщине. Слово «муза» в наше время почти всегда произносится с оттенком иронии, но похоже, что Лиля действительно была для поэта музой, причем не только вдохновительницей его поэзии, но и жизненной опорой. Ведь Маяковский скорее хотел быть «горлопаном» и «бунтарем» и многим действительно таким и казался, однако в душе он был человеком ранимым и даже не уверенным в себе. Тем, кто слушал выступления Маяковского, кто восхищался его бравадой, громовым голосом, задором, это могло показаться выдумкой. Его огромная фигура казалась воплощением силы. Но тем не менее, как и многие люди искусства, в глубине души Маяковский постоянно нуждался в заверениях в своем величии. Лиля Брик слушала поэта, восхищалась им, успокаивала его, внушала уверенность. Она не играла и уж подавно не льстила ему, она действительно была уверена в его гениальности. Она вообще обладала талантом слушать людей так, что они вырастали в собственных глазах. Василий Катанян, сын последнего мужа Лили Брик литературоведа Василия Абгаровича Катаняна, которого Лиля, уже пожилая в то время женщина, нежно любила и который платил Лиле тем же, рассказывал, с каким интересом и необыкновенным вниманием она слушала его, когда он навещал ее в крошечной квартирке на Кутузовском проспекте в Москве.

Была ли Лиля красивой? Нет, говорил Катанян, она никогда не была тем, что можно назвать словом «красавица», но она была необыкновенно привлекательна — и физически, и духовно. С ней было хорошо и комфортно, причем я уверен, что не только мне, но и другим, кто попадал под ее обаяние.

Самоубийство Маяковского в 1930 году буквально потрясло страну, и тут же поползли слухи, что это не самоубийство, а убийство, что ГПУ (тогдашний КГБ) приложило к этому руку и так далее. Слухи эти дожили и до наших дней. Между тем Лиля Брик (во время самоубийства она была за границей) вспоминает: «Всегдашние разговоры Маяковского о самоубийстве! Это был террор. В 1916 году рано утром меня разбудил телефонный звонок. Глухой, тихий голос Маяковского: «Я стреляюсь. Прощай, Лилик». Я крикнула: «Подожди меня!» — что-то накинула поверх халата, скатилась с лестницы, умоляла, гнала, била извозчика кулаками в спину. Маяковский открыл мне дверь. Он сказал: «Стрелялся, осечка. Второй раз не решился, ждал тебя».

…Как часто я слышала от Маяковского слова: «Застрелюсь, покончу с собой. 35 лет — старость. До тридцати лет доживу. Дальше не стану».

…Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях.

Но тогда все не ладилось, и проверка своей неотразимости, казалось, потерпела крах, и неуспех «Бани», и тупость и недоброжелательство рапповцев (влиятельная в то время литературная группировка), и то, что на его выставку не пришли те, кого он ждал, и то, что он не выспался накануне, 14-го. И во всем он был неправ. И по отношению к Веронике Полонской, которую хотел заставить уйти от мужа, чтобы доказать себе, что по-прежнему ни одна не может ему противостоять, и по отношению к постановке «Бани».

Две смерти

ПРЕДСМЕРТНОЕ письмо поэт написал за два дня до того рокового момента, когда он нажал на спусковой крючок. Вот оно с краткими сокращениями: «В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Лиля, люби меня.

Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо.

Как говорят —

«инцидент исперчен»,

любовная лодка

разбилась о быт.

Я с жизнью в расчете

и не к чему перечень

взаимных болей, бед и обид.

Счастливо оставаться, Владимир Маяковский. 12.4.30»

…В мае 1978-го Лиля Брик упала и сломала шейку бедра. Ей было уже 86 лет, и она прекрасно понимала, что никогда не встанет с кровати. Она предпочла принять смертельную дозу снотворного. Выбрав момент, когда муж уехал по делам, она проглотила припасенный нембутал и стала писать предсмертную записку, которую закончить не успела: «В смерти моей прошу никого не винить. Васик, я боготворю тебя! Прости меня! И друзья, простите…»

Вся Лиля Брик в этой записочке. Найти в себе силы сказать самые теплые и ласковые слова мужу и извиниться… Она действительно была добрым и чутким человеком, а что еще нужно музе? Окажись она тогда, в апреле 1930-го, в Москве, кто знает, может быть, она бы и отвела руку поэта от пистолета. Но история, как известно, не признает сослагательного наклонения…

* * *

УЖЕ во времена застоя, году в 68-м, журнал «Огонек», который тогда редактировал А. Софронов, а за ним и другие издания начали позорную кампанию против Лили Брик. Мол, не муза она была Маяковскому, а самозванка, которая эксплуатировала его. Да и то, что Лиля была еврейкой, делало ее если не жидомасонкой, то во всяком случае человеком в высшей степени подозрительным. Тогда, помнится, я подумала, что, доживи Маяковский до того времени, он бы не в себя выстрелил, а в тех, кто поливал его любимую грязью.

http://www.biografii.ru/biogr_dop/brick_l_u/brick_l_u.htm

post-4-1183138730_thumb.jpg

post-4-1183138770.jpg

post-4-1183138800.jpg

Link to comment
Share on other sites

Лиля Брик. И в любви бывают осечки

Лиля Брик - личность примечательная в истории русской литературы. Ведь именно эта женщина вдохновляла на творчество поэта-новатора Владимира Маяковского и таким образом прославила свое имя.

Лиля Брик родилась в московской семье юрисконсульта и преподавателя музыки. Своим именем девочка обязана увлечению отца творчеством Гёте, возлюбленной которого была Лили Шенеман. Вторая дочь также получила имя одной из героинь прославленного писателя - Эльзы. Родители дали девочкам великолепное образование. Сестры превосходно говорили по-французски и по-немецки, увлекались игрой на рояле. Лиля, в отличие от сестры, была самостоятельным ребенком и всегда могла постоять за себя. Да и внешность хулиганки была под стать ее характеру. Все, кто хотя бы раз видел Лилю, не оставались равнодушными к ее огромным карим глазам и огненно-рыжим волосам.

Знакомство Лили с Осипом Бриком состоялось еще в гимназии. Во второй раз они встретились в фойе художественного театра, и оба поняли, что их свела сама судьба. Родители Осипа решительно отказывали ему в согласии на женитьбу, поскольку считали Лилю недостойной их сына, воспитанного в глубоко нравственной семье. Тем не менее, свадьба все равно состоялась в 1912 году.

В салон, который Лиля открыла сразу после замужества, Владимира Маяковского привела Эльза. Хозяйка салона с первой минуты покорила поэта, и он был включен в обширнейший список ее воздыхателей. О начале романа Лиля Юрьевна позже вспоминала: «Это было нападение. Володя не просто влюбился в меня, он напал на меня. Два с половиной года у меня не было спокойной минуты - буквально. Меня пугала его напористость, рост, его громада, неуемная, необузданная страсть. Любовь его была безмерна. Когда мы познакомились, он бросился бешено за мной ухаживать, вокруг ходили мрачные мои поклонники. Я помню, он сказал: «Господи, как мне нравится, когда мучаются, ревнуют...»

Маяковский, боявшийся упустить даже мгновение, не подаренное ему Лилей, поселился в ее доме. Официально разведенные супруги продолжали жить вместе и, когда Маяковский оказался в их доме, поползли слухи о любовном треугольнике.

Личность Лили Брик представляет собой загадку, которую до сих пор невозможно разгадать. В начале XX века имя Лили Брик упоминалось в обществе чаще, чем какой-либо другой женщины. Лозунгом ее жизни было «Либо все, либо ничего». Она без труда заводила романы с мужчинами, причем ее даже не останавливало, если они были женаты. По этому поводу она часто говорила: «Надо внушить мужчине, что он замечательный или даже гениальный, но что другие этого не понимают. И разрешать ему все, что не разрешают дома. Например, курить или ездить куда вздумается. Остальное сделают хорошая обувь и шелковое белье».

Самым интересным является то, что, обольщая чужого мужа, она хотела стать другом его жены. Сам Маяковский как-то на этот счет заметил: «Ты не женщина, ты - исключение». До сих пор многие историки обвиняют Лилю Брик в смерти поэта. Она же как-то заметила: «Конечно, Володе следовало бы жениться на Аннушке, подобно тому, как вся Россия хотела, чтобы Пушкин женился на Арине Родионовне».

Естественно, что у Маяковского были женщины помимо Лили Брик, но он настолько трепетно относился к своей музе, что заставлял остальных любовниц дружить с ней. Он любил дарить ей подарки, которые та с удовольствием принимала. Самым изысканным подарком стало кольцо, на внутренней поверхности которого были выгравированы ее инициалы. Если читать по кругу, то получалось слово «люблю».

Маяковский не хотел делить ни с кем свою любимую женщину, но «инцидент был исчерпан», поэтому Владимир решил уйти навсегда. За несколько лет до этого он уже испытывал судьбу, но тогда револьвер дал осечку. Теперь же орудие самоубийства сработало безотказно, и Володя «рассчитался с жизнью», как заметил он в предсмертном письме. После самоубийства Маяковского Лиля Брик писала сестре: «Любимый мой Элик! Я знаю совершенно точно, как это случилось, но для того, чтобы понять это, надо было знать Володю так, как знала его я. Если бы я или Ося были в Москве, Володя был бы жив».

Смерть Маяковского до глубины души потрясла Лилю, но не в ее характере было сидеть и целыми днями оплакивать потерянную любовь, она продолжала жить и, что самое главное, любить. После гибели поэта Лиля два раза выходила замуж. В первый раз за Виталия Примакова, блестящего и талантливого офицера, расстрелянного в 1937 году, во второй раз за литератора Василия Катаняна, с которым она прожила 40 лет.

Лиля Брик даже в последние годы являлась олицетворением жизнелюбия, элегантности и красоты. При этом манера ее общения сохранилась как у той девчонки, которая пошла наперекор родителям и отрезала свои прекрасные волосы перед поступлением в гимназию. Тем не менее, было в облике этой женщины и такое, что заставляло держаться на расстоянии. С юности Лиля осознавала, что она избранная, и это придавало ей уверенности.

В число горячих почитателей Лили попал и известный модельер Ив Сен-Лоран, с которым она познакомилась в 1975 году в Париже. Он создал для нее много изысканных платьев, одно из которых, подаренное на 80-летие Лили, заняло место в музее. «О какой моде может идти речь в мои годы?» - недоумевала Лиля, когда примеряла очередной коллекционный шедевр. Но, по мнению Сен-Лорана, существовали женщины вне моды и вне времени, к этой категории принадлежала и Лиля Брик. После ее смерти он вспоминал: «С Лилей Брик я мог откровенно разговаривать обо всем - о любовных делах, о порядочности, о живописи, даже о политике... О моде, конечно, тоже».

Лиля Юрьевна долго ждала этого, и поэтому приготовилась к встрече своего возлюбленного. Она заказала 7 шикарных платьев, но возможности их продемонстрировать, увы, у нее так и не появилось. Сергей приехал всего на несколько дней, только чтобы повидаться и попрощаться - навсегда. Он слал ей из родного города письма с просьбой его простить, для нее же жизнь уже потеряла смысл.

К душевному кризису добавился и роковой перелом шейки бедра, смертельный в таком возрасте. Потеряв надежду снова вернуться к полноценной жизни, Лиля Брик приняла огромную дозу снотворного, все, что было у нее дома.

Некоторым может показаться, что несчастная любовь здесь вовсе и не причем, но, если только представить, что в течение всей жизни вы безраздельно владели сердцами мужчин и в какой-то мере считали себя их повелительницей, то можно понять, что чувствовала Лиля Брик после разрыва с Сергеем Параджановым.

post-4-1183140956_thumb.jpg

Link to comment
Share on other sites

Сплошная цитата.

- Как вам понравилась Лиля Брик?

- Очень.

- Вы ее раньше знали?

- Я знала ее только в качестве литературной единицы, не в качестве житейской.

- Правда, не женщина, а сплошная цитата?

(Разговор между Виктором Шкловским и Лидией Гинзбург)

--------------------------------------------------------------------------------

Просто не смеют.

Маяковский познакомился с Лилией Брик в Петрограде. Однажды они гуляли возле порта, и Лиля удивилась, что у кораблей из труб не идет дым.

- Они не смеют дымить в вашем присутствии, - сказал Маяковский

--------------------------------------------------------------------------------

Шкаф на потолке.

Лиля Брик была для Маяковского абсолютным авторитетом:

- Не спорьте с Лилией. Лиля всегда права.

- Даже если она скажет,что шкаф стоит на потолке? - спросил Асеев.

- Конечно.

- Но ведь шкаф стоит на полу!

- Это с вашей точки зрения. А что бы сказал ваш сосед снизу?

--------------------------------------------------------------------------------

В любви обиды нет.

Однажды Маяковский был с Лилей в петроградском кафе 'Привал комедиантов'. Уходя, Лиля забыла сумочку, и Маяковский вернулся за ней. Поблизости сидела другая знаменитая женщина тех революционных лет - журналистка Лариса Рейснер. Она печально посмотрела на Маяковского:

- Теперь вы будете таскать эту сумочку всю жизнь.

- Я, Ларисочка, эту сумочку могу в зубах носить, - ответил Маяковский. - В любви обиды нет.

Link to comment
Share on other sites

Брик Лиля

...Волосы крашеные и на истасканном лице наглые глаза. (Анна Ахматова Лиле Брик)

Конечно, Володе следовало жениться на Аннушке [домработница Маяковского], подобно тому как вся Россия хотела, чтобы Пушкин женился на Арине Родионовне.

Лиля Брик

Лиля Юрьевна - самая замечательная из женщин, с которыми меня сталкивала судьба. (Сергей Параджанов, кинорежиссер о Лиле Брик)

Лиля Юрьевна жалуется на скуку.Шкловский:-Лиличка, как тебе может быть скучно, когда ты такая красивая?- Так ведь от этого не мне весело. От этого другим весело.

темы: эстетика

Надо внушить мужчине, что он замечательный или даже гениальный, но что другие этого не понимают. И разрешить ему то, что не разрешают дома. Например, курить или ездить, куда вздумается. Ну а остальное сделают хорошая обувь и шелковое белье.

Лиля Брик

Она значительна не блеска ума или красоты (в общепринятом смысле), но истраченнами на нее страстями, поэтическим даром, отчаянием. (Лидия Гинзбург о Лиле Брик)

темы: женщины

Ты не женщина, ты исключение. (Владимир Маяковский о Лиле Брик)

темы: женщины

Эта 'самая обаятельная женщина' много знает о человеческой любви и любви чувственной. (Николай Пунин, искусствовед о Лиле Брик)

Link to comment
Share on other sites

Инна Генс, искусствовед, невестка Лили Брик: «Она жила так, как хотела и предвосхитила, может быть на столетие, поведение нынешних женщин. Сегодня это бы показалось обычным».

Link to comment
Share on other sites

  • 1 year later...

Марина Цветаева

Световой ливень

Поэзия вечной мужественности

Передо мной книга Б. Пастернака «Сестра моя Жизнь». В защитной обложке, отдающей сразу даровыми раздачами Юга и подачками Севера, дубоватая, неуютная, вся в каких-то траурных подтеках, — не то каталог гробовых изделий, не то последняя ставка на жизнь какого-нибудь подыхающего издательства. Такой, впрочем, я ее видела только раз: в первую секунду, как получила, еще раскрыть не успев. Потом я ее уже не закрывала. Это мой двухдневный гость, таскаю ее по всем берлинским просторам: классическим Линдам [Липы (нем.).], магическим Унтергрундам [Метро (нем.).] (с ней в руках — никаких крушений!), брала ее в Zoo [Зоопарк (нем.).] (знакомиться), беру ее с собой к пансионскому обеду, и — в конце концов — с распахнутой ею на груди — с первым лучом солнца — просыпаюсь. Итак, не два дня, — два года! Право давности на два слова о ней.

Пастернак. — А кто такое Пастернак? («Сын художника» — опускаю.) Не то имажинист, не то еще какой-то... Во всяком случае, из новых... Ах, да, его усиленно оглашает Эренбург. Да, но вы ведь знаете Эренбурга? Его прямую и обратную фронду!.. И, кажется, и книг-то у него нет...

Да, господа, это его первая книга (1917 г.) — и не показательно ли, что в наше время, когда книга, имеющая быть написанной в 1927 г., проживается уже в 1917 г. Книга Пастернака, написанная в 1917 г., запаздывает на пять лет. — И какая книга! — Он точно нарочно дал сказать всё — всем, чтобы в последнюю секунду, недоуменным жестом — из грудного кармана блокнот: «А вот я... Только я совсем не ручаюсь...» Пастернак, возьмите меня в поручители перед Западом — пока — до появления здесь Вашей «Жизни». Знайте, отвечаю всеми своими недоказуемыми угодьями. И не потому, что Вам это нужно, — из чистой корысти: дорого побывать в такой судьбе!

=========

Стихи Пастернака читаю в первый раз. (Слышала — изустно — от Эренбурга, но от присущей и мне фронды, — нет, позабыли мне в люльку боги дар соборной любви! — от исконной ревности, полной невозможности любить вдвоем — тихо упорствовала:

«Может быть и гениально, но мне не нужно».) — С самим Пастернаком я знакома почти что шапочно: три-четыре беглых встречи. — И почти безмолвных, ибо никогда ничего нового не хочу. — Слышала его раз, с другими поэтами, в Политехническом Музее. Говорил он глухо и почти все стихи забывал. Отчужденностью на эстраде явно напоминал Блока. Было впечатление мучительной сосредоточенности, хотелось — как вагон, который не идет — подтолкнуть... «Да ну же...», и так как ни одного слова так и не дошло (какие-то бормота, точно медведь просыпается), нетерпеливая мысль: «Господи, зачем так мучить себя и других!»

Внешнее осуществление Пастернака прекрасно: что-то в лице зараз и от араба и от его коня: настороженность, вслушивание, — и вот-вот... Полнейшая готовность к бегу. — Громадная, тоже конская, дикая и робкая рускось глаз. (Не глаз, а око.) Впечатление, что всегда что-то слушает, непрерывность внимания и — вдруг — прорыв в слово — чаще всего довременное какое-то: точно утес заговорил, или дуб. Слово (в беседе) как прервание исконных немот. Да не только в беседе, то же и с гораздо большим правом опыта могу утвердить и о стихе. Пастернак живет не в слове, как дерево — не явственностью листвы, а корнем (тайной). Под всей книгой — неким огромным кремлевским ходом — тишина.

«Тишина, ты лучшее

Из всего, что слышал...»

Столь же книга тишизн, сколь щебетов.

Теперь, прежде чем начать о его книге (целом ряде ударов и отдач), два слова о проводах, несущих голос: о стихотворном его даре. Думаю, дар огромен, ибо сущность, огромная, доходит целиком. — Дар, очевидно, в уровень сущности, редчайший случай, чудо, ибо почти над каждой книгой поэта вздох: «С такими данными...» или (неизмеримо реже) — «А доходит же все-таки что-то»... Нет, от этого Бог Пастернака и Пастернак нас — помиловал. Единственен и неделим. Стих — формула его сущности. Божественное «иначе нельзя». Там, где может быть перевес «формы» над «содержанием», или «содержания» над «формой», — там сущность никогда и не ночевала. — И подражать ему нельзя: подражаемы только одежды. Нужно родиться вторым таким.

О доказуемых сокровищах поэзии Пастернака (ритмах, размерах и пр.) скажут в свое время другие — и наверно не с меньшей затронугостью, чем я — о сокровищах недоказуемых.

Это дело специалистов поэзии. Моя же специальность — Жизнь.

=========

— «Сестра моя Жизнь»! — Первое мое движение, стерпев ее всю: от первого удара до последнего — руки настежь: так, чтоб все суставы хрустнули. Я попала под нее, как под ливень.

— Ливень: все небо нб голову, отвесом: ливень впрямь, ливень вкось, — сквозь, сквозняк, спор световых лучей и дождевых, — ты ни при чем: раз уж попал — расти!

— Световой ливень.

=========

Пастернак — большой поэт. Он сейчас больше всех: большинство из сущих были, некоторые есть, он один будет. Ибо, по-настоящему, его еще нет: лепет, щебет, дребезг, — весь в Завтра! — захлебывание младенца, — и этот младенец — Мир. Захлебывание. Пастернак не говорит, ему некогда договаривать, он весь разрывается, — точно грудь не вмещает: а — ах! Наших слов он еще не знает: что-то островитянски-ребячески-перворайски невразумительное — и опрокидывающее. В три года это привычно и называется: ребенок, в двадцать три года это непривычно и называется: поэт. (О, равенство, равенство! Скольких нужно было обокрасть Богу вплоть до седьмого колена, чтобы создать одного такого Пастернака!)

Самозабвенный, себя не помнящий, он вдруг иногда просыпается и тогда, высунув голову в форточку (в жизнь — с маленькой буквы) — но, о чудо! — вместо осиянного трехлетнего купола — не чудаковатый ли колпак марбургского философа? — И голосом заспанным — с чердачных своих высот во двор, детям:

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?

Будьте уверены, что ответа он уже не слышит. Возвращаюсь к младенчеству Пастернака. Не Пастернак — младенец (ибо тогда он рос бы не в зори, а в сорокалетнее упокоение, — участь всех земнородных детей!) — не Пастернак младенец, это мир в нем младенец. Самого Пастернака я бы скорей отнесла к самым первым дням творения: первых рек, первых зорь, первых гроз. Он создан до Адама.

Боюсь также, что из моих беспомощных всплесков доходит лишь одно: веселость Пастернака. — Веселость. — Задумываюсь.

Да, веселость взрыва, обвала, удара, наичистейшее разряжение всех жизненных жил и сил, некая раскаленность добела, которую — издалека — можно принять просто за белый лист.

Думаю дальше: чего нет в Пастернаке? (Ибо если бы в нем было всё, он был бы жизнью, т. е. его бы самого не было. Только путем нет можно установить наличность да: отдельность.) Вслушиваюсь — и: духа тяжести! Тяжесть для него только новый вид действенности: сбросить. Его скорее видишь сбрасывающим лавину — нежели где-нибудь в заваленной снегом землянке стерегущим ее смертный топот. Он никогда не будет ждать смерти:

слишком нетерпелив и жаден — сам бросится в нее: лбом, грудью, всем, что упорствует и опережает. Пастернака не обокрадешь. Бетховенское: Durch Leiden — Freuden [Через страданье — к радости (нем.).].

Книга посвящена Лермонтову. (Брату?) Осиянность — омраченности. Тяготение естественное: общая тяга к пропасти: пропбсть. Пастернак и Лермонтов. Родные и врозь идущие, как два крыла.

=========

Пастернак поэт наибольшей пронзаемости, следовательно — пронзительности. Всё в него ударяет. (Есть, очевидно, и справедливость в неравенстве: благодаря Вам, единственный поэт, освобожден от небесных громов не один человеческий купол!) Удар. — Отдача. И молниеносность этой отдачи, утысячеренность: тысячегрудое эхо всех его Кавказов. — Понять не успев! — (Отсюда и чаще в первую секунду, а часто и в последнюю — недоумение: что? в чем дело? — ни в чем! Прошло!)

Пастернак — это сплошное настежь: глаза, ноздри, уши, губы, руки. До него ничего не было. Все двери с петли: в Жизнь! И вместе с тем, его более чем кого-либо нужно вскрыть. (Поэзия Умыслов.) Так, понимаешь Пастернака вопреки Пастернаку — по какому-то свежему — свежейшему! — следу. Молниеносный, — он для всех обремененных опытом небес. (Буря — единственный выдох неба, равно, как небо — единственная возможность быть буре: единственное ристалище ее!)

Иногда он опрокинут: напор жизни за вдруг распахнутой дверью сильней, чем его упорный лоб. Тогда он падает — блаженно — навзничь, более действенный в своей опрокинутости, нежели все задыхающиеся в эту секунду — карьером поверх барьеров — жокеи и курьеры от Поэзии [В последнюю секунду следующих две достоверности: 1. «Сестра моя Жизнь» вовсе не первая его книга; 2. Название первой его книги не более и не менее, как «Поверх барьеров». — Так или иначе, но барьер этот — в «Сестре моей Жизни» — взят (примеч. М. Цветаевой).].

И озарение: да просто любимец богов! И — озарение зорчайшее: да нет, — не просто, и не любимец! Нелюбимец, из тех юнцов, некогда громоздивших Пелион на Оссу.

=========

Пастернак: растрата. Истекание светом. Неиссякаемое истекание светом. На нем сбывается закон голодного года: только не бережа — не избудешь. Итак, за него мы спокойны, но о нас, перед лицом его сущности, можно задуматься: «Могущий вместить — да вместит». — ? —

Но довольно захлебываний. Попытаемся здраво и трезво. (Не страшно, уцелеет при наибелейшем дне!) Кстати, о световом в поэзии Пастернака. — Светопись: так бы я назвала. Поэт светлот (как иные, например, темнот). Свет. Вечная Мужественность. — Свет в пространстве, свет в движении, световые прорези (сквозняки), световые взрывы, — какие-то световые пиршества. Захлестнут и залит. И не солнцем только: всем, что излучает, Β для него, Пастернака, от всего идут лучи.

Итак, выработавшись, наконец, из сонных водовертей толкований — в явь, на трезвую мель тезисов и цитат!

1. Пастернак и быт.

2. Пастернак и день.

3. Пастернак и дождь.

=========

ПАСТЕРНАК И БЫТ

Быт. Тяжкое слово. Почти как: бык. Выношу его только, когда за ним следует: кочевников. Быт, это — дуб, и под дубом (в круг) скамья, и на скамье дед, который вчера был внук, и внук, который завтра будет дед. — Бытовой дуб и дубовый быт. — Добротно, душно, неизбывно. Почти что забываешь, что дуб, как древо, посвященное Зевесу, чаще других удостаивается его милости: молнии. И, когда мы это совсем забываем, в последнюю секунду, на выручку, — молнией в наши дубовые лбы: Байрон, Гейне, Пастернак.

=========

Первое, что в круговой поруке пастернаковских первизн нас поражает: быт. Обилие его, подробность его — и: «прозаичность» его. Не только приметы дня: часа!

— Распахиваю. — «Памяти Демона».

...От окна на аршин,

Пробирая шерстинки бурнуса,

Клялся льдами вершин:

— Спи, подруга, лавиной вернуся!

Дальше, в стихотворении «Сестра моя Жизнь»:

...Что в грузу лиловы глаза и газоны,

И пахнет сырой резедой горизонт.

Что в мае, когда поездов расписанье

Камышинской веткой читаешь в купе...

(Намеренно привожу и сопутствующие строки: установить соседство.)

Дальше, про плетень:

Он незабвенен тем еще,

Что пылью припухал,

Что ветер лускал семечки,

Сорил по лопухам...

Дальше, про ветер:

Ветер розу пробует

Приподнять по просьбе

Губ, волос и обуви,

Подолов и прозвищ...

Дальше, про дачу:

Все еще нам лес — передней,

Лунный жар за елью — печью,

Все, как стираный передник,

Туча сохнет и лепечет.

Дальше, о степи:

Туман отовсюду нас морем обстиг,

В волчцах волочась за чулками...

— Одну секунду! — «Набор слов, всё ради повторяющегося «ча»... Но, господа, неужели ни с кем из вас этого не было: репья, вгрызающиеся в чулки? Особенно в детстве, когда мы все в коротком. Да, здесь вместо репей: волчец. Но разве «волчец» не лучше? (По хищности, цепкости, волчиной своей сути?)

Дальше:

На желобах,

Как рукава сырых рубах,

Мертвели ветки...

(здесь же):

В запорошенной тишине,

Намокшей, как шинель...

(Это стихотворение «Еще более душный рассвет» — руки горят привести его здесь целиком, как — вообще — изодрав в клочья эти размышления по поводу пустить по книжным рынкам Запада самоё «Сестру мою Жизнь». — Увы, рук — мало!)

Дальше:

У мельниц — вид села рыбачьего:

Седые сети и корветы...

Затем, в чайной:

Но текут и по ночам

Мухи с дюжин, пар и порций,

С крученого паныча,

С мутной книжки стихотворца,

Будто это бред с пера...

Подъезжая к Киеву:

Под Киевом — пески

И выплеснутый чай,

Присохший к жарким лбам,

Пылающим по классам...

(Чай, уже успевший превратиться в пот и просохнуть. — Поэзия Умыслов! — «Пылающим по классам», — в III жарче всего! В этом четверостишии всё советское «за хлебом».)

«У себя дома»:

С солнца спадает чалма:

Время менять полотенце,

(— Мокнет на днище ведра).

В городе — говор мембран,

Шарканье клумб и кукол...

Дальше, о вйках спящей:

Милый, мертвый фартук

И висок пульсирующий...

Спи, Царица Спарты,

Рано еще, сыро еще.

(Веко: фартук, чтобы не запылился праздник: прекрасный праздник глаз!)

Дальше, в стихах «Лето»:

Топтался дождик у дверей,

И пахло винной пробкой.

Так пахла пыль. Так пах бурьян.

И, если разобраться,

Так пахли прописи дворян

О равенстве и братстве...

(Молодым вином: грозой! Не весь ли в этом «Serment du jeu de paume» [«Клятва игры в мяч» (фр.).].)

И, наконец, господа, последняя цитата, где уже кажется вся разгадка на Пастернака и быт:

И когда к колодцу рвется

Смерч тоски, то — мимоходом

Буря хвалит домоводство. —

Что тебе еще угодно?

Да ничего! Большего, кажется, сам Бог не вправе требовать с бури!

Теперь осмыслим. Наличность быта, кажется, доказана. Теперь — что с ним делать? Верней, что с ним делает Пастернак, и что он — с Пастернаком? Во-первых, Пастернак его зорко видит: схватит и отпустит. Быт для Пастернака — что земля для шага: секунды придерж и отрывание. Быт у него (проверьте по цитатам) почти всегда в движении: мельница, вагон, бродячий запах бродящего вина, говор мембран, шарканье клумб, выхлестнутый чай — я ведь не за уши притягиваю! — проверьте: даже сон у него в движении: пульсирующий висок.

Быта, как косности, как обстановки, как дуба (дубовая, по объявлению, столовая, столь часто подменяемая поэтами — павловскими и екатерининскими палисандрами) — быта, как дуба, вы не найдете вовсе. Его быт на свежем воздухе. Не оседлый: в седле.

Теперь о прозаизме. Многое тут можно было бы сказать — рвется! — но уступим дорогу еще более рвущемуся из меня: самому Пастернаку:

...Он видит, как свадьбы справляют вокруг,

Как спаивают, просыпаются,

Как общелягушечью эту икру

Зовут, обрядив ее, — паюсной.

Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто,

Умеют обнять табакеркою,

И мстят ему, может быть, только за то,

Что там, где кривят и коверкают,

Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт,

Где трутнями трутся и ползают...

Прозаизм Пастернака, кроме природной зоркости, это святой отпор Жизни — эстетству: топору — табакерке. — Ценнее ценного. Где на протяжении 136 страниц вы найдете хоть одну эстетствующую запятую? Он так же свободен от «обще-поэтических» лун-струн, как от «крайне-индивидуальных» зубочисток эстетства. За сто верст на круг обойден этой двойной пошлостью. Он человечен — durch [Насквозь (нем.).]. Ничего, кроме жизни, и любое средство — лучшее. И — не табакерку Ватто он топчет, сей бытовой титаненок, а ту жизнь, которую можно вместить в табакерку.

Пастернак и Маяковский. Нет, Пастернак страшней. Одним его «Послесловием» с головой покрыты все 150 миллионов Маяковского.

Смотрите конец:

И всем, чем дышалось оврагам векб,

Всей тьмой ботанической ризницы,

Пахнет по тифозной тоске тюфяка

И хаосом зарослей брызнется.

Вот оно — Возмездие! Хаосом зарослей — по разлагающемуся тюфяку эстетства!

Что перед Гангом — декрет и штык!

Быт для Пастернака — удерж, не более чем земля — примета (прикрепа) удержать (удержаться).

Ибо исконный соблазн таких душ — несомненно — во всей осиянности: Гибель.

ПАСТЕРНАК И ДЕНЬ

Не о дне вселенском, предвещаемом денницей, не о белом дне, среди которого всё ясно, но о стихии дня (света).

Есть другой день: злой (ибо слеп), действенный (ибо слеп), безответственный (ибо слеп) — дань нашей бренности, дань-день: сегодня. — Терпимый лишь потому, что еще вчера был завтра и завтра уже будет вчера: из бренности — в навек: под веки.

Летний день 17-го года жарок: в лоск — под топотом спотыкающегося фронта. Как же встретил Пастернак эту лавину из лавин — Революцию?

Достоверных примет семнадцатого года в книге мало, при зорчайшем вслушивании, при учитывании тишайших умыслов — три, четыре, пять таких примет.

Начнемте. (В стихотворении «Образец»):

...Белые годы зб пояс

Один такой заткнет.

Все жили в сушь и впроголодь,

В борьбе ожесточась.

И никого не трогало,

Что чудо жизни — с час.

Затем, в стихотворении «Распад»:

...И где привык сдаваться глаз

На милость засухи степной,

Она, туманная, взвилась

Революцьонною копной...

И — в том же стихотворении — дальше:

...И воздух степи всполошен:

Он чует, он впивает дух

Солдатских бунтов и зарниц,

Он замер, обращаясь в слух,

Ложится — слышит: обернись!

(не о себе ли?).

Еще, в стихотворении «Свисток милиционера» (с естественно отсутствующим милиционером):

...за оградою

Север злодейств сереет...

Еще три строчки из стихотворения «Душная ночь»:

...В осиротелой и бессонной

Сырой, всемирной широте

С постов спасались бегством стоны...

Стихотворение Керенскому «Весенний дождь» со следующими изумительными строками:

В чьем это сердце вся кровь его — быстро

Хлынула к славе, схлынув со щек...

— Я бы истолковала магией над молодостью слова: Энтузиазм, — отнюдь не политическим пристрастием.

— И все. —

Из приведенных гадательностей ясно одно: Пастернак не прятался от Революции в те или иные интеллигентские подвалы. (Не подвал в Революции — только площадь в поле!) Встреча была. — Увидел он ее впервые — там где-то — в маревах — взметнувшейся копной, услышал — в стонущем бегстве дорог. Далась она ему (дошла), как все в его жизни — через природу.

Слово Пастернака о Революции, как слово самой Революции о себе — впереди. Летом 17-го года он шел с ней в шаг: вслушивался.

ПАСТЕРНАК И ДОЖДЬ

Дождь. — Что прежде всего встает, в дружественности созвучий? — Даждь. — А за «даждь» — так естественно: Бог.

Даждь Бог — чего? — дождя! В самом имени славянского солнца уже просьба о дожде. Больше: дождь в нем уже как бы дарован. Как дружно! Как кратко! (Ваши учителя, Пастернак!) И, поворотом лба — в прошедшее десятилетие. Кто у нас писал природу? Не хочу ворошить имен (отрываться, думать о других), но — молниеносным пробегом — никто, господа. Писали — и много, и прекрасно (Ахматова первая) о себе в природе, так естественно — когда Ахматова! — затмевая природу, писали о природе в себе (уподобляя, уподобляясь), писали о событиях в природе, отдельных ее ликах и часах, но как изумительно ни писали, все — о, никто — ее: самоё: в упор.

И вот: Пастернак. И задумчивость встает: еще кто кого пишет.

Разгадка: пронзаемость. Так дает пронзить себя листу, лучу, — что уже не он, а: лист, луч. — Перерождение. — Чудо. — От лермонтовской лавины до Лебедянского лопуха — всё налицо, без пропуску, без промаху. Но страстнее трав, зорь, вьюг — возлюбил Пастернака: дождь. (Ну и надождил же он поэту! — Вся книга плывет!) Но какой не-осенний, не мелкий, не дождичек — дождь! Дождь-джигит, а не дождичек!

Начнете:

Сестра моя Жизнь — и сегодня в разливе

Расшиблась весенним дождем обо всех...

Дальше: «Плачущий сад» (изумительное от первой строки до последней. Руки грызу себе, что приходится разрывать).

Ужасный! Капнет и вслушается,

Все он ли один на свете.

(Мнет ветку в окне как кружевце)

Или есть свидетель

(Пропуск:)

Ни звука. И нет соглядатаев.

В пустынности удостоверясь,

Берется за старое — скатывается

По кровле, за желоб, и через...

(Упираю: одиночество дождя, а не человека под дождем!)

Дальше: «Зеркало».

...Так после дождя проползают слизни

Глазами статуй в саду.

Шуршит вода по ушам...

А вот совсем очаровательное:

У капель — тяжесть запонок,

И сад слепит, как плес,

Обрызганный, закапанный

Мильоном синих слез...

Дальше, в стихотворении «Дождь»:

Снуй шелкопрядом тутовым

И бейся об окно.

Окутывай, опутывай,

Еще не всклянь темно!..

(и, пропускаю;)

Теперь бежим сощипывать,

Как стон со ста гитар,

Омытый мглою липовой

Садовый Сен-Готард.

Дальше — (руки вправду будут изгрызаны!)

На чашечку с чашечки скатываясь,

Скользнула по двум, и в обеих —

Огромною каплей агатовою

Повисла, сверкает, робеет.

Пусть ветер, по таволге веющий,

Ту капельку мучит и плющит,

Цела, не дробится, — их две еще

Целующихся и пьющих...

Дальше, начало стихотворения «Весенний дождь»:

Усмехнулся черемухе, всхлипнул, смочил

Лак экипажей, деревьев трепет...

Дальше: («Болезни земли»)

Вот и ливень. Блеск водобоязни,

Вихрь, обрывки бешеной слюны...

Четверостишие из стихотворения «Наша гроза»:

У кадок пьют еще грозу

Из сладких шапок изобилья.

И клевер бурен и багров

В бордовых брызгах маляров.

Через несколько страниц:

Дождь пробьет крыло дробинкой...

Дальше: (начало стихотворения «Душная ночь», одного из несказбннейших в книге)

Накрапывало, — но не гнулись

И травы в грозовом мешке.

Лишь пыль глотала дождь в пилюлях,

Железо в тихом порошке.

Селенье не ждало целенья,

Был мрак, как обморок, глубок...

и — давайте уже подряд:

За ними в бегстве слепли следом

Косые капли...

...Дождик кутал

Ниву тихой переступью...

Накрапывало. Налегке

Шли пыльным рынком тучи...

Грянул ливень всем плетнем...

Мареной и лимоном

Обрызгана листва...

...Дождь в мозгу

Шумел, не отдаваясь мыслью...

(потому-то и дождь (жизнь!), а не размышления по поводу!) и — на последней странице книги:

...в дождь каждый лист

Рвется в степь...

Господа, вы теперь знаете про Пастернака и дождь. Так же у Пастернака: с росой, с листвой, с зарей, с землей, с травой... — Кстати, попутное наблюдение: разительное отсутствие в кругу пастернаковской природы — животного царства: ни клыка, ни рога. Чешуя лишь проскальзывает. Даже птица редка. Мироздание точно ограничилось для него четвертым днем. — Допонять. Додумать. —

Но вернемся к траве, верней шагнем за поэтом:

...во мрак, за калитку

В степь, в запах сонных лекарств...

(мяты, ромашки, шалфея)

Шалфея? Да, господа, шалфея. Поэт: как Бог, как ребенок, как нищий, не брезгует ничем. И не их ли это — Бога, ребенка, нищего — ужас:

И через дорогу за тын перейти

Нельзя, не топча мирозданья.

Ответственность каждого шага, содрогающееся: не нарушить! — и какое огромное — в безысходности своей — сознание власти! — Если бы поэт уже не сказал этого о Боге, я бы сказала это о самом поэте: тот —

...кому ничто не мелко...

Земные приметы, его гениальное «Великий Бог Деталей»:

...Ты спросишь, кто велит,

Чтоб август был велик,

Кому ничто не мелко,

Кто погружен в отделку

Кленового листа,

И с дней Экклезиаста

Не покидал поста

За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,

Чтоб губы астр и далий

Сентябрьские — страдали?

Чтоб мелкий лист ракит

С седых кариатид

Слетел на сырость плит

Осенних госпиталей?

Ты спросишь, кто велит?

— Всесильный Бог деталей,

Всесильный Бог любви,

Ягайлов и Ядвиг...

У Пастернака нет вопросов: только ответы. «Если я так ответил, кто-то где-то очевидно об этом спросил, может быть я сам во сне, прошлой ночью, а может быть еще только в завтрашнем сне спрошу...» Вся книга — утверждение, за всех и за всё. Есмь! И — как мало о себе в упор! Себя не помнящий...

О Пастернаке и мысли. Думает? Нет. Есть мысль? Да. Но вне его волевого жеста: это она в нем работает, роет подземные ходы, и вдруг — световым взрывом — наружу. Откровение. Озарение. (Изнутри.)

...Но мы умрем со спертостью

Тех розысков в груди...

В этом двустишии может быть главная трагедия всей пастернаковской породы: невозможность растратить: приход трагически превышает расход:

И сады, и пруды, и ограды,

И кипящее белыми воплями

Мирозданье — лишь страсти разряды,

Человеческим сердцем накопленной...

И, беспомощней и проще:

Куда мне радость деть свою?

В стихи? В графленую осьмину?

(А еще говорят: нищие духом!)

...Будто в этот час пора

Разлететься всем пружинам.

Где? В каких местах? В каком

Дико мыслящемся крае?

Знаю только: в сушь и в гром.

Перед грозой, в июле, — знаю.

(Не взрыв?)

Как в неге прояснялась мысль!

Безукоризненно. Как стон.

Как пеной, в полночь, с трех сторон

Внезапно озаренный мыс.

(Не озарение?)

И — последнее —

Как усыпительна жизнь.

Как откровенья бессонны!

— Пастернак, когда вы спите?

Кончаю. В отчаянии. Ничего не сказала. Ничего — ни о чем — ибо передо мной: Жизнь, и я таких слов не знаю.

...И только ветру связать,

Что ломится в жизнь, и ломается в призме.

И радо играть в слезах...

Это не отзыв: попытка выхода, чтобы не захлебнуться. Единственный современник, на которого мне не хватило грудной клетки.

Так о современниках не пишут. Каюсь. Исключительно ревность Ремесла, дабы не уступить через какое-нибудь пятидесятилетие первому бойкому перу — этого кровного своего славословья.

Господа, эта книга — для всех. И надо, чтоб ее все знали. Эта книга для душ то, что Маяковский для тел: разряжение в действии. Не только целебна — как те его сонные травы — чудотворна.

Только доверчиво, не сопротивляясь, в полной кротости: или снесет или спасет! Простое чудо доверия: деревом, псом, ребенком в дождь!

— И никто не захочет стреляться, и никто не захочет расстреливать...

...И вдруг пахнуло выпиской

Из тысячи больниц!

Берлин, 3—7 июля 1922

(источник — Цветаева М. И. Собрание сочинений в 7-х тт.

http://thelib.ru/books/cvetaeva_marina/sve...liven-read.html

Link to comment
Share on other sites

ГАМЛЕТ

Гул затих. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

Я ловлю в далеком отголоске,

Что случится на моем веку.

На меня наставлен сумрак ночи

Тысячью биноклей на оси.

Если только можно, Aвва Oтче,

Чашу эту мимо пронеси.

Я люблю твой замысел упрямый

И играть согласен эту роль.

Но сейчас идет другая драма,

И на этот раз меня уволь.

Но продуман распорядок действий,

И неотвратим конец пути.

Я один, все тонет в фарисействе.

Жизнь прожить - не поле перейти.

1946

Link to comment
Share on other sites

Хмель

Под ракитой, обвитой плющом,

От ненастья мы ищем защиты.

Наши плечи покрыты плащом.

Вкруг тебя мои руки обвиты.

Я ошибся.. Кусты этих чащ

Не плющом перевиты, а хмелем.

Ну так лучше давай этот плащ

В ширину под собою расстелим.

Осень

Я дал разъехаться домашним,

Все близкие давно в разброде,

И одиночеством всегдашним

Полно все в сердце и природе.

И вот я здесь с тобой в сторожке,

В лесу безлюдно и пустынно.

Как в песне, стежки и дорожки

Позаросли наполовину.

Теперь на нас одних с печалью

Глядят бревенчатые стены.

Мы брать преград не обещали,

Мы будем гибнуть откровенно

Мы сядем в час и встанем в третьем,

Я с книгой, ты с вышиваньем,

И на рассвете не заметим,

Как целоваться перестанем.

Еще пышней и бесшабашней

Шумите, осыпайтесь, листья,

И чашу горечи вчерашней

Сегодняшней тоской превысьте.

Привязанность, влеченье, прелесть!

Рассеeмся в сентябрьском шуме!

Заройся вся в осенний шелест!

Замри, или ополоумей!

Ты так же сбрасываешь платье,

Как роща сбрасывает листья,

Когда ты падаешь в объятье

В халате с шелковою кистью.

Ты - благо гибельного шага,

Когда житье тошней недуга,

А корень красоты - отвага,

И это тянет нас друг к другу.

Борис Пастернак

АВГУСТ

Как обещало, не обманывая,

Проникло солнце утром рано

Косою полосой шафрановою

От занавеси до дивана.

Оно покрыло жаркой охрою

Соседний лес, дома поселка,

Мою постель, подушку мокрую,

И край стены за книжной полкой.

Я вспомнил, по какому поводу

Слегка увлажнена подушка.

Мне снилось, что ко мне на проводы

Шли по лесу вы друг за дружкой.

Вы шли толпою, врозь и парами,

Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня

Шестое августа по старому,

Преображение Господне.

Обыкновенно свет без пламени

Исходит в этот день с Фавора,

И осень, ясная, как знаменье,

К себе приковывает взоры.

И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,

Нагой, трепещущий ольшаник

В имбирно-красный лес кладбищенский,

Горевший, как печатный пряник.

С притихшими его вершинами

Соседствовало небо важно,

И голосами петушиными

Перекликалась даль протяжно.

В лесу казенной землемершею

Стояла смерть среди погоста,

Смотря в лицо мое умершее,

Чтоб вырыть яму мне по росту.

Был всеми ощутим физически

Спокойный голос чей-то рядом.

То прежний голос мой провидческий

Звучал, не тронутый распадом:

«Прощай, лазурь преображенская

И золото второго Спаса

Смягчи последней лаской женскою

Мне горечь рокового часа.

Прощайте, годы безвременщины,

Простимся, бездне унижений

Бросающая вызов женщина!

Я — поле твоего сражения.

Прощай, размах крыла расправленный,

Полета вольное упорство,

И образ мира, в слове явленный,

И творчество, и чудотворство».

1953

Борис Пастернак

ВЕНЕЦИЯ

Я был разбужен спозаранку

Щелчком оконного стекла.

Размокшей каменной баранкой

В воде Венеция плыла.

Все было тихо, и, однако,

Во сне я слышал крик, и он

Подобьем смолкнувшего знака

Еще тревожил небосклон.

Он вис трезубцем Скорпиона

Над гладью стихших мандолин

И женщиною оскорбленной,

Быть может, издан был вдали.

Теперь он стих и черной вилкой

Торчал по черенок во мгле.

Большой канал с косой ухмылкой

Оглядывался, как беглец.

Туда, голодные, противясь,

Шли волны, шлендая с тоски,

И гондолы* рубили привязь,

Точа о пристань тесаки.

Вдали за лодочной стоянкой

В остатках сна рождалась явь.

Венеция венецианкой

Бросалась с набережных вплавь.

* В отступление от обычая

восстанавливаю итальянское ударение - П.

1913, 1928

Link to comment
Share on other sites

ЗАЗИМКИ

Открыли дверь, и в кухню паром

Вкатился воздух со двора,

И всё мгновенно стало старым,

Как в детстве в те же вечера.

Сухая, тихая погода.

На улице, шагах в пяти,

Стоит, стыдясь, зима у входа

И не решается войти.

Зима, и всё опять впервые.

В седые дали ноября

Уходят ветлы, как слепые

Без палки и поводыря.

Во льду река и мерзлый тальник,

А поперек, на голый лед,

Как зеркало на подзеркальник,

Поставлен черный небосвод.

Пред ним стоит на перекрестке,

Который полузанесло,

Береза со звездой в прическе

И смотрится в его стекло.

Она подозревает втайне,

Что чудесами в решете

Полна зима на даче крайней,

Как у нее на высоте.

1944

Борис Пастернак. Сочинения в двух томах.

Тула, "Филин", 1993.

* * *

Мой друг, ты спросишь, кто велит,

Чтоб жглась юродивого речь?

Давай ронять слова,

Как сад - янтарь и цедру,

Рассеянно и щедро,

Едва, едва, едва.

Не надо толковать,

Зачем так церемонно

Мареной и лимоном

Обрызнута листва.

Кто иглы заслезил

И хлынул через жерди

На ноты, к этажерке

Сквозь шлюзы жалюзи.

Кто коврик за дверьми

Рябиной иссурьмил,

Рядном сквозных, красивых

Трепещущих курсивов.

Ты спросишь, кто велит,

Чтоб август был велик,

Кому ничто не мелко,

Кто погружен в отделку

Кленового листа

И с дней Экклезиаста

Не покидал поста

За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,

Чтоб губы астр и далий

Сентябрьские страдали?

Чтоб мелкий лист ракит

С седых кариатид

Слетал на сырость плит

Осенних госпиталей?

Ты спросишь, кто велит?

- Всесильный бог деталей,

Всесильный бог любви,

Ягайлов и Ядвиг.

Не знаю, решена ль

Загадка зги загробной,

Но жизнь, как тишина

Осенняя,- подробна.

Link to comment
Share on other sites

Глаза ему тонны туманов слезят.

Он застлан. Он кажется мамонтом.

Он вышел из моды. Он знает_нельзя:

Прошли времена_и безграмотно.

Он видит,как свадьбы справляют вокруг,

Как спаивают, просыпаются.

Как общелягушечью эту икру

Зовут,обрядив ее,_паюсной.

Как жизнь,как жемчужную шутку Ватто,

Умеют обнять табакеркою,

И мстят ему,может быть,только за то,

Что там,где кривят и коверкают,

Где лжет и кадит,ухмыляясь,комфорт

И трутнями трутся и ползают,

Он вашу сестру,как вакханку с амфор,

Подымет с земли и использует.

И таянье Андов вольет в поцелуй,

И утро в степи,под владычеством

Пылящихся звезд,когда ночь по селу

Белеющим блеяньем тычется.

И всем,чем дышалось оврагам века,

Всей тьмой ботанической разницы

Пахнёт по тифозной тоске тюфяка,

И хаосом зарослей брызнется

Без названия

Недотрога, тихоня в быту,

Ты сейчас вся огонь, вся горенье.

Дай запру я твою красоту

В темном тереме стихотворенья.

Посмотри, как преображена

Огневой кожурой абажура

Конура, край стены, край окна,

Наши тени и наши фигуры.

Ты с ногами сидишь на тахте,

Под себя их поджав по-турецки.

Все равно, на свету, в темноте,

Ты всегда рассужаешь по-детски.

Замечтавшись, ты нижешь на шнур

Горсть на платье скатившихся бусин.

Слишком грустен твой вид, чересчур

Разговор твой прямой безыскусен.

Пошло слово любовь, ты права.

Я придумаю кличку иную.

Для тебя я весь мир, все слова,

Если хочешь, переименую.

Разве хмурый твой вид передаст

Чувств твоих рудоносную залежь,

Сердца тайно светящийся пласт?

Ну так что же глаза ты печалишь?

Все сбылось

Дороги превратились в кашу.

Я пробираюсь в стороне.

Я с глиной лед, как тесто квашу,

Плетусь по жидкой размазне.

Крикливо пролетает сойка

Пустующим березняком.

Как неготовая постройка,

Он высится порожняком.

Я вижу сквозь его пролеты

Bсю будущую жизнь насквозь.

Bсе до мельчайшей доли сотой

В ней оправдалось и сбылось.

Я в лес вхожу, и мне не к спеху.

Пластами оседает наст.

Как птице, мне ответит эхо,

Мне целый мир дорогу даст.

Среди размокшего суглинка,

Где обнажился голый грунт,

Щебечет птичка под сурдинку

С пробелом в несколько секунд.

Как музыкальную шкатулку,

Ее подслушивает лес,

Подхватывает голос гулко

И долго ждет, чтоб звук исчез.

Тогда я слышу, как верст за пять,

У дальних землемерных вех

Хрустят шаги, с деревьев капит

И шлепается снег со стрех.

Музыка

Дом высился, как каланча.

По тесной лестнице угольной

Несли рояль два силача,

Как колокол на колокольню.

Они тащили вверх рояль

Над ширью городского моря,

Как с заповедями скрижаль

На каменное плоскогорье.

И вот в гостиной инструмент,

И город в свисте, шуме, гаме,

Как под водой на дне легенд,

Bнизу остался под ногами.

Жилец шестого этажа

На землю посмотрел с балкона,

Как бы ее в руках держа

И ею властвуя законно.

Вернувшись внутрь, он заиграл

Не чью-нибудь чужую пьесу,

Но собственную мысль, хорал,

Гуденье мессы, шелест леса.

Раскат импровизаций нес

Ночь, пламя, гром пожарных бочек,

Бульвар под ливнем, стук колес,

Жизнь улиц, участь одиночек.

Так ночью, при свечах, взамен

Былой наивности нехитрой,

Свой сон записывал Шопен

На черной выпилке пюпитра.

Или, опередивши мир

На поколения четыре,

По крышам городских квартир

Грозой гремел полет валькирий.

Или консерваторский зал

При адском грохоте и треске

До слез Чайковский потрясал

Судьбой Паоло и Франчески.

Ева

Стоят деревья у воды,

И полдень с берега крутого

Закинул облака в пруды,

Как переметы рыболова.

Как невод, тонет небосвод,

И в это небо, точно в сети,

Толпа купальщиков плывет

Мужчины, женщины и дети.

Пять-шесть купальщиц в лозняке

Выходят на берег без шума

И выжимают на песке

Свои купальные костюмы.

И наподобии ужей

Ползут и вьются кольца пряжи,

Как будто искуситель-змей

Скрывался в мокром трикотаже.

О женщина, твой вид и взгляд

Ничуть меня в тупик не ставят.

Ты вся как горла перехват,

Когда его волненье сдавит.

Ты создана как бы вчерне,

Как строчка из другого цикла,

Как будто не шутя во сне

Из моего ребра возникла.

И тотчас вырвалась из рук

И выскользнула из объятья,

Сама смятенье и испуг

И сердца мужеского сжатье.

Link to comment
Share on other sites

Ночной ветер

Стихли песни и пьяный галдеж.

Завтра надо вставать спозаранок.

В избах гаснут огни. Молодежь

Разошлась по домам с погулянок.

Только ветер бредет наугад

Bсе по той же заросшей тропинке,

По которой с толпою ребят

Восвояси он шел с вечеринки.

Он за дверью поник головой.

Он не любит ночных катавасий.

Он бы кончить хотел мировой

В споре с ночью свои несогласья.

Перед ними заборы садов.

Оба спорят, не могут уняться.

За разборами их неладов

На дороге деревья толпятся.

Анне Ахматовой

Анне Ахматовой

Мне кажется, я подберу слова,

Похожие на вашу первозданность.

А ошибусь, мне это трын-трава,

Я все равно с ошибкой не расстанусь.

Я слышу мокрых кровель говорок,

Торцовых плит заглохшие эклоги.

Какой-то город, явный с первых строк,

Растет и отдается в каждом слоге.

Кругом весна, но загород нельзя.

Еще строга заказчица скупая.

Глаза шитьем за лампою слезя,

Горит заря, спины не разгибая.

Вдыхая дали ладожскую гладь,

Спешит к воде, смиряя сил упадок.

С таких гулянок ничего не взять.

Каналы пахнут затхлостью укладок.

По ним ныряет, как пустой орех,

Горячий ветер и колышет веки

Ветвей и звезд, и фонарей, и вех,

И с моста вдаль глядящей белошвейки.

Бывает глаз по-разному остер,

По-разному бывает образ точен.

Но самой страшной крепости раствор

Ночная даль под взглядом белой ночи.

Таким я вижу облик ваш и взгляд.

Он мне внушен не тем столбом из соли,

Которым вы пять лет тому назад

Испуг оглядки к рифме прикололи.

Но, исходив из ваших первых книг,

Где крепли прозы пристальной крупицы,

Он и во всех, как искры проводник,

Событья былью заставляет биться.

http://pasternak.niv.ru/pasternak/stihi.htm

Link to comment
Share on other sites

От тебя все мысли отвлеку…

От тебя все мысли отвлеку

Не в гостях, не за вином, так на небе.

У хозяев, рядом, по звонку

Отопрут кому-нибудь когда-нибудь.

Вырвусь к ним, к бряцанью декабря.

Только дверь - и вот я! Коридор один.

“Вы оттуда? Что там говорят?

Что слыхать? Какие сплетни в городе?

Ошибается ль еще тоска?

Шепчет ли потом: “Казалось - вылитая”.

Приготовясь футов с сорока

Разлететься восклицаньем: “Вы ли это?”

Пощадят ли площади меня?

Ах, когда б вы знали, как тоскуется,

Когда вас раз сто в теченье дня

На ходу на сходствах ловит улица!”

1919 год

Link to comment
Share on other sites

Не трогать

“Не трогать, свежевыкрашен”,-

Душа не береглась,

И память - в пятнах икр и щек,

И рук, и губ, и глаз.

Я больше всех удач и бед

За то тебя любил,

Что пожелтелый белый свет

С тобой - белей белил.

И мгла моя, мой друг, божусь,

Он станет как-нибудь

Белей, чем бред, чем абажур,

Чем белый бинт на лбу!

Link to comment
Share on other sites

Create an account or sign in to comment

You need to be a member in order to leave a comment

Create an account

Sign up for a new account in our community. It's easy!

Register a new account

Sign in

Already have an account? Sign in here.

Sign In Now
 Share

  • Recently Browsing   0 members

    • No registered users viewing this page.
×
×
  • Create New...