cc90ddb205a44ece90c25ff366f8bd62 Перейти к контенту

Левитанскому ближе инструментарий Пастернака, а Б. Ахмадулиной - поэтика Цветаевой.


Рона

Рекомендуемые сообщения

Я был приглашен...

Я был приглашен в один дом,

в какое-то сборище праздное,

где белое пили и красное,

болтали о сем и о том.

Среди этой полночи вдруг

хозяйка застолье оставила

и тихо иголку поставила

на долгоиграющий круг.

И голос возник за спиной,

как бы из самой этой полночи

шел голос, молящий о помощи,

ни разу не слышанный мной.

Как голос планеты иной,

из чуждого нам измерения,

мелодия стихотворения

росла и росла за спиной.

Сквозь шум продирались слова,

и в кратких провалах затишия

ворочались четверостишия,

как в щелях асфальта трава.

Но нет, это был не пророк,

над грешными сими возвышенный, -

скорее ребенок обиженный,

твердящий постылый урок.

Но три эти слова - не спи,

художник! - он так выговаривал,

как будто гореть уговаривал

огонь в полуночной степи.

И то был рассказ о судьбе

пилота,

но также о бремени

поэта, служение времени

избравшего мерой себе.

И то был урок и пример

не славы, даримой признанием

а совести, ставшей призванием

и высшею мерою мер.

...Я шел в полуночной тиши

и думал о предназначении,

об этом бессрочном свечении

бессонно горящей души.

Был воздух морозный упруг.

Тянуло предутренним холодом.

Луна восходила над городом,

как долгоиграющий круг.

И летчик летел в облаках.

И слово летело бессонное.

И пламя гудело высокое

в бескрайних российских снегах.

© Юрий Давидович Левитанский

/Yuriy Levitanskiy/

Белла Ахмадулина

* * *

Влечет меня старинный слог.

Есть обаянье в древней речи.

Она бывает наших слов

и современнее и резче.

Вскричать: "Полцарства за коня!" -

какая вспыльчивость и щедрость!

Но снизойдет и на меня

последнего задора тщетность.

Когда-нибудь очнусь во мгле,

навеки проиграв сраженье,

и вот придет на память мне

безумца древнего решенье.

О, что полцарства для меня!

Дитя, наученное веком,

возьму коня, отдам коня

за полмгновенья с человеком,

любимым мною. Бог с тобой,

о конь мой, конь мой,

конь ретивый.

Я безвозмездно повод твой

ослаблю - и табун родимый

нагонишь ты, нагонишь там,

в степи пустой и порыжелой.

А мне наскучил тарарам

этих побед и поражений.

Мне жаль коня! Мне жаль любви!

И на манер средневековый

ложится под ноги мои

лишь след, оставленный подковой.

1959

Белла Ахмадулина.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Белла Ахмадулина

УРОКИ МУЗЫКИ

Люблю, Марина, что тебя, как всех,

что,- как меня,-

озябшею гортанью

не говорю: тебя - как свет! как снег!-

усильем шеи, будто лед глотаю,

стараюсь вымолвить: тебя, как всех,

учили музыке. (О крах ученья!

Как если бы, под богов плач и смех,

свече внушали правила свеченья.)

Не ладили две равных темноты:

рояль и ты - два совершенных круга,

в тоске взаимной глухонемоты

терпя иноязычие друг друга.

Два мрачных исподлобья сведены

в неразрешимой и враждебной встрече:

рояль и ты - две сильных тишины,

два слабых горла музыки и речи.

Но твоего сиротства перевес

решает дело. Что рояль? Он узник

безгласности, покуда в до диез

мизинец свой не окунет союзник.

А ты - одна. Тебе - подмоги нет.

И музыке трудна твоя наука -

не утруждая ранящий предмет,

открыть в себе кровотеченье звука.

Марина, до! До - детства, до - судьбы,

до - ре, до - речи, до - всего, что после,

равно, как вместе мы склоняли лбы

в той общедетской предрояльной позе,

как ты, как ты, вцепившись в табурет,-

о карусель и Гедике ненужность!-

раскручивать сорвавшую берет,

свистящую вкруг головы окружность.

Марина, это все - для красоты

придумано, в расчете на удачу

раз накричаться: я - как ты, как ты!

И с радостью бы крикнула, да - плачу.

Октябрь 1963

Белла Ахмадулина.

Белла Ахмадулина

«Это я...»

Это я - в два часа пополудни

Повитухой добытый трофей.

Надо мною играют на лютне.

Мне щекотно от палочек фей.

Лишь расплыв золотистого цвета

понимает душа - это я

в знойный день довоенного лета

озираю красу бытия.

"Буря мглою...", и баюшки-баю,

я повадилась жить, но, увы,-

это я от войны погибаю

под угрюмым присмотром Уфы.

Как белеют зима и больница!

Замечаю, что не умерла.

В облаках неразборчивы лица

тех, кто умерли вместо меня.

С непригожим голубеньким ликом,

еле выпростав тело из мук,

это я в предвкушенье великом

слышу нечто, что меньше, чем звук.

Лишь потом оценю я привычку

слушать вечную, точно прибой,

безымянных вещей перекличку

с именующей вещи душой.

Это я - мой наряд фиолетов,

я надменна, юна и толста,

но к предсмертной улыбке поэтов

я уже приучила уста.

Словно дрожь между сердцем и сердцем,

есть меж словом и словом игра.

Дело лишь за бесхитростным средством

обвести ее вязью пера.

- Быть словам женихом и невестой!-

это я говорю и смеюсь.

Как священник в глуши деревенской,

я венчаю их тайный союз.

Вот зачем мимолетные феи

осыпали свой шепот и смех.

Лбом и певческим выгибом шеи,

о, как я не похожа на всех.

Я люблю эту мету несходства,

и, за дальней добычей спеша,

юной гончей мой почерк несется,

вот настиг - и озябла душа.

Это я проклинаю и плачу.

Пусть бумага пребудет бела.

Мне с небес диктовали задачу -

я ее разрешить не смогла.

Я измучила упряжью шею.

Как другие плетут письмена -

я не знаю, нет сил, не умею,

не могу, отпустите меня.

Это я - человек-невеличка,

всем, кто есть, прихожусь близнецом,

сплю, покуда идет электричка,

пав на сумку невзрачным лицом.

Мне не выпало лишней удачи,

слава богу, не выпало мне

быть заслуженней или богаче

всех соседей моих по земле.

Плоть от плоти сограждан усталых,

хорошо, что в их длинном строю

в магазинах, в кино, на вокзалах

я последнею в кассу стою -

позади паренька удалого

и старухи в пуховом платке,

слившись с ними, как слово и слово

на моем и на их языке.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Юрий Левитанский

СОН О РОЯЛЕ

Я видел сон - как бы оканчивал

из ночи в утро перелет.

Мой легкий сон крылом покачивал,

как реактивный самолет.

Он путал карты, перемешивал,

но, их мешая вразнобой,

реальности не перевешивал,

а дополнял ее собой.

В конце концов, с чертами вымысла

смешав реальности черты,

передо мной внезапно выросло

мерцанье этой черноты.

Как бы чертеж земли, погубленной

какой-то страшною виной,

огромной крышкою обугленной

мерцал рояль передо мной.

Рояль был старый, фирмы Беккера,

и клавишей его гряда

казалась тонкой кромкой берега,

а дальше - черная вода.

А берег был забытым кладбищем,

как бы окраиной его,

и там была под каждым клавишем

могила звука одного.

Они давно уже не помнили,

что были плотью и душой

какой-то праздничной симфонии,

какой-то музыки большой.

Они лежали здесь, покойники,

отвоевавшие свое,

ее солдаты и полковники,

и даже маршалы ее.

И лишь иной, сожженный заживо,

еще с трудом припоминал

ее последнее адажио,

ее трагический финал.

Но вот, едва лишь тризну справивший,

еще не веря в свой закат,

опять рукой коснулся клавишей

ее безумный музыкант.

И поддаваясь искушению,

они построились в полки,

опять послушные движению

его играющей руки.

Забыв, что были уже трупами,

под сенью нотного листа

они за флейтами и трубами

привычно заняли места.

Была безоблачной прелюдия.

Сперва трубы гремела медь.

Потом пошли греметь орудия,

пошли орудия греметь.

Потом пошли шеренги ротные,

шеренги плотные взводов,

линейки взламывая нотные,

как проволоку в пять рядов.

Потом прорыв они расширили,

и пел торжественно металл.

Но кое-где уже фальшивили,

и кто-то в такт не попадал.

Уже все чаще они падали.

Уже на всю вторую часть

распространился запах падали,

из первой части просочась.

И сладко пахло шерстью жженною,

когда, тревогой охватив,

сквозь часть последнюю, мажорную,

пошел трагический мотив.

Мотив предчувствия, предвестия

того, что двигалось сюда,

как тема смерти и возмездия

и тема Страшного суда.

Кончалась музыка и корчилась,

в конце едва уже звеня.

И вскоре там, где она кончилась,

лежала черная земля.

И я не знал ее названия -

что за земля, что за страна.

То, может быть, была Германия,

а может быть, и не она.

Как бы чертеж земли, погубленной

какой-то страшною виной,

огромной крышкою обугленной

мерцал рояль передо мной.

И я, в отчаянье поверженный,

с тоской и ужасом следил

за тем, как музыкант помешанный

опять к роялю подходил.

Окуджава Булат

Заезжий музыкант

Булат Окуджава

Ю.Левитанскому

Am Dm

Заезжий музыкант целуется с трубою.

G7 C

Пассажи по утрам, так просто, ни о чем...

Am Dm

Он любит не тебя, опомнись, Бог с тобою.

Am/E E7 Am

Прижмись ко мне плечом. Прижмись ко мне плечом.

Живет он третий день в гостинице районной,

Где койка у окна - всего лишь по рублю,

И на своей трубе, как чайник, раскаленной,

Вздыхает тяжело... А я тебя люблю.

Ты слушаешь его задумчиво и кротко,

как пенье соловья, как дождь и как прибой.

Его большой трубы простуженная глотка

Отчаянно хрипит. (Труба, трубы, трубой...)

Трубач играет туш, трубач потеет в гамме,

Трубач хрипит свое и кашляет, хрипя.

Но как портрет судьбы, он весь в оконной раме,

Он любит не тебя... А я люблю тебя.

Дождусь я лучших дней и новый плащ надену,

Чтоб пред тобой проплыть, как поздний лист дрожа...

Не много ль хочу, всему давая цену?

Не сладко ль я живу, тобой лишь дорожа?

Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью:

Заезжий музыкант играет на трубе!

Что мир весь рядом с ним, с его горячей медью?..

Dm Am/E E7 Am

Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе...

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Юрий Левитанский

«Замирая, следил, как огонь подступает к дровам....»

Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.

подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.

Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.

Было жарко губам и коленям сплетаться в ночи...

Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.

Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.

Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец -

упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.

Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.

Как трава на пожаре, остались от песни слова.

Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.

А словам еще больно, словам еще хочется петь.

Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.

В заметенном окне полуночная стынет звезда.

Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,

опускается занавес белых январских снегов.

Опускается занавес белый над сценой пустой

и уходят волхвы за неверной своею звездой.

Остывает залив, засыпает в заливе вода.

И стоят холода, и стоят над землей холода.

1976

Юрий Левитанский

(Yuriy Levitanskiy)

ВОСПОМИНАНЬЕ О СКРИПКЕ

Откуда-то из детства

бумажным корабликом,

запахом хвойной ветки,

рядом со словом полька

или фольга,

вдруг выплывает

странное это слово,

шершавое и смолистое -

канифоль.

Бумажный кораблик,

елочная игрушка

скрипочка,

скрипка.

Шумные инструменты моего детства -

деревянные ложки,

бутылки,

а также гребенки,

обернутые папиросной бумагой -

это называлось тогда

шумовым оркестром

и были там свои гении и таланты,

извлекавшие из всего этого

звуки,

потрясавшие наши сердца.

Я играл на бутылках,

на деревянных ложках,

я был барабанщиком

в нашем отряде,

но откуда

это воспоминанье о скрипке,

это шершавое

ощущенье смычка,

это воспоминанье

о чем-то,

что не случилось?

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Белла Ахмадулина

ТЕАТР

В. Высоцкому1

Эта смерть не моя есть ущерб и зачет

жизни кровно-моей, лбом упершейся в стену.

Но когда свои лампы Театр возожжет

и погасит - Трагедия выйдет на сцену.

Вдруг не поздно сокрыться в заочность кулис?

Не пойду! Спрячу голову в бархатной щели.

Обреченных капризников тщетный каприз -

вжаться,

вжиться в укромность - вина неужели?

Дайте выжить. Чрезмерен сей скорбный сюжет.

Я не помню из роли ни жеста, ни слова.

Но смеется суфлер, вседержатель судеб:

говори: все я помню, я здесь, я готова.

Говорю: я готова. Я помню. Я здесь.

Сущ и слышим тот голос, что мне подыграет.

Средь безумья, нет, средь слабоумья злодейств

здраво мыслит один: умирающий Гамлет.

Донесется вослед: не с ума ли сошед

Тот, кто жизнь возлюбил

да забыл про живучесть.

Дай, Театр, доиграть благородный сюжет,

бледноликий партер повергающий в ужас.

1983

КИНЕМАТОГРАФ

Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.

А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.

А потом в стене внезапно загорается окно.

Возникает звук рояля. Начинается кино.

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.

Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!

Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса

заставляет меня плакать и смеяться два часа,

быть участником событий, пить, любить, идти на дно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер

этот равно гениальный и безумный режиссер?

Как свободно он монтирует различные куски

ликованья и отчаянья, веселья и тоски!

Он актеру не прощает плохо сыгранную роль -

будь то комик или трагик, будь то шут или король.

О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом

в этой драме, где всего-то меж началом и концом

два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты

от нехватки ярких красок, от невольной немоты.

Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва

выразительностью жестов, заменяющих слова.

И спешат твои актеры, все бегут они, бегут -

по щекам их белым-белым слезы черные текут.

Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,

хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.

Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.

Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.

Слишком черное от крови на руке твоей пятно...

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!

А потом придут оттенки, а потом полутона,

то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.

А потом и эта зрелость тоже станет в некий час

детством, первыми шагами тех, что будут после нас

жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...

Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!

Я люблю твой свет и сумрак - старый зритель, я готов

занимать любое место в тесноте твоих рядов.

Но в великой этой драме я со всеми наравне

тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.

Даже если где-то с краю перед камерой стою,

даже тем, что не играю, я играю роль свою.

И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,

как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,

как сплетается с другими эта тоненькая нить,

где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,

потому что в этой драме, будь ты шут или король,

дважды роли не играют, только раз играют роль.

И над собственною ролью плачу я и хохочу.

То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.

То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,

жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!© Юрий Давидович Левитанский

/Yuriy Levitanskiy/

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

ОЗНОБ

Хвораю, что ли, — третий день дрожу,

как лошадь, ожидающая бега.

Надменный мой сосед по этажу

и тот вскричал:

— Как вы дрожите, Белла!

Но образумьтесь! Странный ваш недуг

колеблет стены и сквозит повсюду.

Моих детей он воспаляет дух

и по ночам звонит в мою посуду.

Ему я отвечала:

— Я дрожу

все более — без умысла худого.

А впрочем, передайте этажу,

что вечером я ухожу из дома.

Но этот трепет так меня трепал,

в мои слова вставлял свои ошибки,

моей ногой приплясывал, мешал

губам соединиться для улыбки.

Сосед мой, перевесившись в пролет,

следил за мной брезгливо, но без фальши.

Его я обнадежила:

— Пролог

вы наблюдали. Что—то будет дальше?

Моей болезни не скучал сюжет!

В себе я различала, взглядом скорбным,

мельканье диких и чужих существ,

как в капельке воды под микроскопом.

Все тяжелей меня хлестала дрожь,

вбивала в кожу острые гвоздочки.

Так по осине ударяет дождь,

наказывая все ее листочки.

Я думала: как быстро я стою!

Прочь мускулы несутся и резвятся!

Мое же тело, свергнув власть мою,

ведет себя свободно и развязно.

Оно все дальше от меня! А вдруг оно

исчезнет вольно и опасно,

как ускользает шар из детских рук

и ниточку разматывает с пальца?

Все это мне не нравилось.

Врачу

сказала я, хоть перед ним робела:

— Я, знаете, горда и не хочу

сносить и впредь непослушанье тела.

Врач объяснил:

— Ваша болезнь проста.

Она была б и вовсе безобидна,

но ваших колебаний частота

препятствует осмотру — вас не видно.

Вот так, когда вибрирует предмет

и велика его движений малость,

он зрительно почти сведен на нет

и выглядит, как слабая туманность.

Врач подключил свой золотой прибор

к моим предметам неопределенным,

и острый электрический прибой

охолодил меня огнем зеленым.

И ужаснулись стрелка и шкала!

Взыграла ртуть в неистовом подскоке!

Последовал предсмертный всплеск стекла,

и кровь из пальцев высекли осколки.

Встревожься, добрый доктор, оглянись!

Но он, не озадаченный нимало,

провозгласил:

— Ваш бедный организм

сейчас функционирует нормально.

Мне стало грустно. Знала я сама

свою причастность к этой высшей норме.

Не умещаясь в узости ума,

плыл надо мной ее чрезмерный номер.

И, многозначной цифрою мытарств

наученная, нервная система,

пробившись, как пружины сквозь матрац,

рвала мне кожу и вокруг свистела.

Уродующий кисть огромный пульс

всегда гудел, всегда хотел на волю.

В конце концов казалось: к черту! Пусть

им захлебнусь, как Петербург Невою!

А по ночам — мозг навострится, ждет.

Слух так открыт, так взвинчен тишиною,

что скрипнет дверь иль книга упадет,

и — взрыв! и — все! и — кончено со мною!

Да, я не смела укротить зверей,

в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.

При мне всегда стоял сквозняк дверей!

При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!

В моих зрачках, нависнув через край,

слезы светлела вечная громада.

Я — все собою портила! Я — рай

растлила б грозным неуютом ада.

Врач выписал мне должную латынь,

и с мудростью, цветущей в человеке,

как музыку по нотным запятым,

ее читала девушка в аптеке.

И вот теперь разнежен весь мой дом

целебным поцелуем валерьяны,

и медицина мятным языком

давно мои зализывает раны.

Сосед доволен, третий раз подряд

он поздравлял меня с выздоровленьем

через своих детей и, говорят,

хвалил меня пред домоуправленьем.

Я отдала визиты и долги,

ответила на письма. Я гуляю,

особо, с пользой делая круги.

Вина в шкафу держать не позволяю.

Вокруг меня — ни звука, ни души.

И стол мой умер и под пылью скрылся.

Уставили во тьму карандаши

тупые и неграмотные рыльца.

И, как у побежденного коня,

мой каждый шаг медлителен, стреножен.

Все хорошо! Но по ночам меня

опасное предчувствие тревожит.

Мой врач еще меня не уличил,

но зря ему я голову морочу,

ведь все, что он лелеял и лечил,

я разом обожгу иль обморожу.

Я, как улитка в костяном гробу,

спасаюсь слепотой и тишиною,

но, поболев, пощекотав во лбу,

рога антен воспрянут надо мною.

О звездопад всех точек и тире,

зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,

подрагивая в чистом серебре

русалочьих мурашек, жгущих спину!

Ударь в меня, как в бубен, не жалей,

озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!

Я — балерина музыки твоей!

Щенок озябший твоего мороза!

Пока еще я не дрожу, о, нет,

сейчас о том не может быть и речи.

Но мой предусмотрительный сосед

уже со мною холоден при встрече.

1962

Юрий Левитанский

(Yuriy Levitanskiy)

КАК ПОКАЗАТЬ ОСЕНЬ

Еще не осень - так, едва-едва.

Ни опыта еще, ни мастерства.

Она еще разучивает гаммы.

Не вставлены еще вторые рамы,

и тополя бульвара за окном

еще монументальны, как скульптура.

Еще упруга их мускулатура,

но день-другой -

и все пойдет на спад,

проявится осенняя натура,

и, предваряя близкий листопад,

листва зашелестит, как партитура,

и дождь забарабанит невпопад

по клавишам,

и вся клавиатура

пойдет плясать под музыку дождя.

Но стихнет,

и немного погодя,

наклонностей опасных не скрывая,

бегом-бегом

по линии трамвая

помчится лист опавший,

отрывая

тройное сальто,

словно акробат.

И надпись 'Осторожно, листопад!',

неясную тревогу вызывая,

раскачиваться будет,

как набат,

внезапно загудевший на пожаре.

И тут мы впрямь увидим на бульваре

столбы огня.

Там будут листья жечь.

А листья будут падать,

будут падать,

и ровный звук,

таящийся в листве,

напомнит о прямом своем родстве

с известною шопеновской сонатой.

И тем не мене,

листья будут жечь.

Но дождик уже реже будет течь,

и листья будут медленней кружиться,

пока бульвар и вовсе обнажится,

и мы за ним увидим в глубине

фонарь

у театрального подъезда

на противоположной стороне,

и белый лист афиши на стене,

и профиль музыканта на афише.

И мы особо выделим слова,

где речь идет о нынешнем концерте

фортепианной музыки,

и в центре

стоит - ШОПЕН, СОНАТА No. 2.

И словно бы сквозь сон,

едва-едва

коснутся нас начальные аккорды

шопеновского траурного марша

и станут отдаляться,

повторяясь

вдали,

как позывные декабря.

И матовая лампа фонаря

затеплится свечением несмелым

и высветит афишу на стене.

Но тут уже повалит белым-белым,

повалит густо-густо

белым-белым,

но это уже - в полной тишине.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Были Смерти, Рождения, Разлады

Автор : Ю. Левитанский

Были смерти, рожденья, разлады, разрывы -

разрывы сердец и распады семей -

возвращенья, уходы.

Было все, как бывало вчера и сегодня

и в давние годы.

Все, как было когда-то, в минувшем столетье,

в старинном романе,

в Коране и в Ветхом завете.

Отчего ж это чувство такое, что все по-другому,

что все изменилось на свете?

Хоронили отцов, матерей хоронили,

бесшумно сменялись

над черной травой погребальной

за тризною тризна.

Все, как было когда-то, как будет на свете

и ныне и присно.

Просто все это прежде когда-то случалось не с нами,

а с ними,

а теперь это с нами, теперь это с нами самими.

А теперь мы и сами уже перед господом богом стоим,

неприкрыты и голы,

и звучат непривычно - теперь уже в первом лице -

роковые глаголы.

Это я, а не он, это ты, это мы, это в доме у нас,

это здесь, а не где-то.

В остальном же, по сути, совсем не существенна

разница эта.

В остальном же незыблем порядок вещей,

неизменен,

на веки веков одинаков.

Снова в землю зерно возвратится,

и дети к отцу возвратятся,

и снова Иосифа примет Иаков,

И пойдут они рядом, пойдут они, за руки взявшись,

как равные, сын и отец,

потому что сравнялись отныне

своими годами земными.

Только все это будет не с ними, а с нами,

теперь уже с нами самими.

В остальном же незыблем порядок вещей,

неизменен,

и все остается на месте.

Но зато испытанье какое достоинству нашему,

нашему мужеству,

нашим понятьям о долге, о чести.

Как рекрутский набор, перед господом богом стоим,

неприкрыты и голы,

и звучат все привычней -

звучавшие некогда в третьем лице -

роковые глаголы.

И звучит в окончанье глагольном,

легко проступая сквозь корень глагольный,

голос леса и поля, травы и листвы

перезвон колокольный.

Юрий Левитанский

ВРЕМЯ УЛЕТАЮЩИХ ПТИЦ

(Фрагменты сценария)

Южный город. Море и песок.

Берег пляжей. Выжженная зона.

Остаются считанные дни

до конца курортного сезона.

Человек,

распятый на песке.

Он сейчас похож на Робинзона.

Человек,

лежащий у воды,

не спеша песок ладонью роет,

на песке

песочный домик строит,

крепость воздвигает на песке.

В это время женщина приходит,

по песку ступая, как по морю.

Женщина с мужчиной на песке,

но мы видим –

женщина уходит,

по песку ступая, как по морю.

Женщина с мужчиной на песке,

но уходит женщина,

уходит.

Час проходит

или день проходит –

женщина с мужчиной на песке,

и все дальше женщина уходит.

Человек чего-то еще ждет.

Он еще надеется на что-то.

Но едва он открывает рот,

слышен трубный голос парохода,

голос проходящих поездов,

гул вокзала

и аэродрома,

цирка,

стадиона,

ипподрома,

и еще каких-то людных сборищ

слившиеся в грохот голоса.

И уходит,

медленно уходит

вдаль береговая полоса,

и мы видим сверху –

с самолета,

с вертолета,

с птичьего полета –

по бескрайней выжженной пустыне

маленькая женщина идет.

И тогда возникнет панорама

множества экранов,

циркорама –

на ступенях рухнувшего храма

маленькая женщина стоит

у подножья каменного Будды,

и мы видим –

каменного Будды

каменные жесткие глаза,

а потом отдельно –

южный город,

берег пляжей,

море и песок

и отдельно –

хроники старинной

некий завершающий кусок,

и, как смесь пролога с эпилогом,

будут в заключительном куске

очертанья рухнувшей Помпеи,

след полузабытой эпопеи,

домик, возведенный на песке.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Только ритмы, одни только ритмы,

бесконечное множество ритмов,

их биенье, круженье, теченье,

и пересеченье,

и противоборство.

Вся Вселенная — скопище ритмов,

грандиозная ярмарка ритмов,

их ристалище, форум, арена.

Мы живем на космической ярмарке ритмов,

мы наполнены ими,

пронизаны ими,

мы просто напичканы ими.

Мы и сами —

круженье космической пыли,

мы малые ритмы Вселенной.

Все планеты и звезды,

трава и цветы,

и пульсация крови,

искусство,

политика,

страсть —

только ритмы,

одни только ритмы.

Такова и поэзия, кстати:

ее стержень, и ось, и основа —

напряжение ритма,

движение речи,

пульсация слова.

Вы, возможно, заметили,

как я легко

обхожусь временами без рифмы,

но без ритма —

о нет, извините,

без ритма всему наступает конец,

это смерть,

ибо только она

существует вне ритма…

Юрий Левитанский

МАЗУРКА ШОПЕНА

Какая участь нас постигла,

как повезло нам в этот час,

когда бегущая пластинка

одна лишь разделяла нас!

Сначала тоненько шипела,

как уж, изъятый из камней,

но очертания Шопена

приобретала все слышней.

И тоненькая, как мензурка

внутри с водицей голубой,

стояла девочка-мазурка,

покачивая головой.

Как эта с бедными плечами,

по-польски личиком бела,

разведала мои печали

и на себя их приняла?

Она протягивала руки

и исчезала вдалеке,

сосредоточив эти звуки

в иглой расчерченном кружке

Б.Ахмадулина

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

* * *

Промельк мысли. Замысел рисунка.

Поединок сердца и рассудка.

Шахматная партия. Дуэль.

Грозное ристалище. Подобье

благородных рыцарских турниров –

жребий брошен, сударь,

нынче ваш

выбор – пистолеты или шпаги.

(Нотные линейки. Лист бумаги.

Кисточка. Палитра. Карандаш.

Холст и глина. Дерево и камень.)

Сердце и рассудок. Лед и пламень.

Страсть и безошибочный расчет.

Шахматная партия. Квадраты

белые и черные. Утраты

все невосполнимее к концу.

Сердце, ты играешь безрассудно.

Ты рискуешь. Ты теряешь в темпе.

Это уже пахнет вечным шахом.

Просто крахом пахнет, наконец.

А рассудок – он играет точно

(ход конем – как выпад на рапире!),

он, рассудок, трезво рассуждает,

все ходы он знает наперед.

Вот он даже пешку не берет.

Вот он даже сам предупреждает –

что вы, сударь, что вы,

так нельзя,

шах, и вы теряете ферзя –

пропадает ваша королева!..

Но опять

все так же

где-то слева

раздается мерный этот звук –

тук да тук,

и снова –

тук да тук

(сердце бьется, сердце не сдается),

тук да тук,

все громче,

тук да тук

(в ритме карандашного наброска,

в ритме музыкального рисунка,

в ритме хореической строки) –

чтоб всей силой

страсти и порыва,

взрыва,

моментального прорыва,

и, в конце концов,

ценой разрыва

победить,

рассудку вопреки!

из книги «Стороны света», 1959

* * *

Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен

и тема угадана,

а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,-

как в "Прощальной симфонии" - ближе к финалу –

ты помнишь, у Гайдна, -

музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу

и уходит - в лесу все просторней теперь –

музыканты уходят -

партитура листвы обгорает строка за строкой -

гаснут свечи в оркестре одна за другой –

музыканты уходят -

скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут

одна за другой -

тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,

и по мере того как с осенних осин облетает листва,

все прозрачней становится лес,

обнажая такие глубины,

что становится явной вся тайная суть естества, -

все просторней, все глуше в осеннем лесу –

музыканты уходят -

скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача -

и последняя флейта замрет в тишине –

музыканты уходят -

скоро-скоро последняя в нашем оркестре

погаснет свеча...

Я люблю эти дни, в их безоблачной,

в их бирюзовой оправе,

когда все так понятно в природе,

так ясно и тихо кругом,

когда можно легко и спокойно подумать о жизни,

о смерти,

о славе,

и о многом другом еще можно подумать,

о многом другом.

из книги «День такой-то», 1976

Ю. Левитанский. Зачем дураку море.

Подарили дураку море.

Он потрогал его. Пощупал.

Обмакнул и лизнул палец.

Был соленым и горьким палец.

Тогда в море дурак плюнул.

Близко плюнул. Подальше плюнул.

Плевать в море всем интересно.

Дураку это даже лестно.

Но устал он. Скучно стало.

Сел дурак на песок устало.

Повернулся спиной к прибою.

Стал в лото играть. Сам с собою.

То выигрывает, то проигрывает.

На губной гармошке поигрывает.

Проиграет дурак море!

А зачем дураку – море?

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Юрий Левитанский

«Фрагменты сценария»

(Из книги «Кинематограф», 1970 г.)

«Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!»

«Capriccio (прихоть, каприз) — музыкальная инструментальная виртуозная пьеса прихотливого характера. Пьеса, изобилующая яркими образами, неожиданными эффектами и оборотами, обычно технически виртуозная, со свободным изложением материала, пьеса свободной формы, с причудливой сменой эпизодов и настроений»

5.jpg

Наверное, в подсознании нужно искать причину такого сочетания стихотворений Юрия Левитанского, отрывков из рассказа А.П. Чехова «Дама с собачкой» и кадров из замечательного черно-белого фильма И. Хейфица, выпущенного к столетию со дня рождения писателя.

«Старые ружья на выцветших старых обоях. // Двое идут по аллее — мне жаль их обоих»

Прошлое, настоящее и будущее в поэзии Юрия Левитанского, чеховские мотивы, Ялта, эта строка из стихотворения — и уже пара любящих, но не очень счастливых, как мне кажется, людей из века двадцатого в моем воображении превращаются то в дантовских Паоло и Франческу, то в Гурова и Анну Сергеевну. Такое вот настроение, такое каприччио. Да еще Алексей Баталов — Гоша из фильма, в котором прозвучал «Диалог у новогодней елки», Гуров из «Дамы с собачкой». Такая вот игра воображения и подсознания.

4.jpg

Ялтинский домик

Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой,

вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой,

как мне ни странно и как ни печально, увы —

старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы.

Годы проходят, и, как говорится, — сик транзит

глория мунди, — и все-таки это нас дразнит.

Годы куда-то уносятся, чайки летят.

Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят.

Грустная желтая лампа в окне мезонина.

Чай на веранде, вечерних теней мешанина.

Белые бабочки вьются над желтым огнем.

Дом заколочен, и все позабыли о нем.

Дом заколочен, и нас в этом доме забыли.

Мы еще будем когда-то, но мы уже были.

Письма на полке пылятся — забыли прочесть.

Мы уже были когда-то, но мы еще есть.

Пахнет грозою, в погоде видна перемена.

Это ружье еще выстрелит — о, непременно!

Съедутся гости, покинутый дом оживет.

Маятник медный качнется, струна запоет…

Дышит в саду запустелом ночная прохлада.

Мы старомодны, как запах вишневого сада.

Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом.

Мы уже были, но мы еще будем потом.

Старые ружья на выцветших старых обоях.

Двое идут по аллее — мне жаль их обоих.

Тихий, спросонья, гудок парохода в порту.

Зелень крыжовника, вкус кисловатый во рту.

Время слепых дождей

Вот начало фильма.

Дождь идет.

Человек по улице идет.

На руке — прозрачный дождевик.

Только он его не надевает.

Он идет сквозь дождь не торопясь,

словно дождь его не задевает.

А навстречу женщина идет.

Никогда не видели друг друга.

Вот его глаза.

Её глаза.

Вот они увидели друг друга.

Летний ливень. Поздняя гроза.

Дождь идет,

но мы не слышим звука.

Лишь во весь экран — одни глаза,

два бездонных,

два бессонных круга,

как живая карта полушарий

этой неустроенной планеты,

и сквозь них,

сквозь дождь,

неторопливо

человек по улице идет,

и навстречу женщина идет,

и они

увидели друг друга.

Я не знаю,

что он ей сказал,

и не знаю,

что она сказала,

но —

они уходят на вокзал.

Вот они под сводами вокзала.

Скорый поезд их везет на юг.

Что же будет дальше?

Будет море.

Будет радость

или будет горе —

это мне неведомо пока.

Место службы,

месячный бюджет,

мненья,

осужденья,

сожаленья,

заявленья

в домоуправленья —

это все не входит в мой сюжет.

А сюжет живет во мне и ждет,

требует развития,

движенья.

Бьюсь над ним

до головокруженья,

но никак не вижу продолженья.

Лишь начало вижу.

Дождь идет.

Человек по улице идет.

1.jpg

…Они гуляли и говорили о том, как странно освещено море; вода была сиреневого цвета, такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла золотая полоса. Говорили о том, как душно после жаркого дня. Гуров рассказал, что он москвич, по образованию филолог, но служит в банке; готовился когда-то петь в частной опере, но бросил, имеет в Москве два дома… А от нее он узнал, что она выросла в Петербурге, но вышла замуж в С., где живет уже два года, что пробудет она в Ялте еще с месяц и за ней, быть может, приедет ее муж, которому тоже хочется отдохнуть. Она никак не могла объяснить, где служит ее муж, — в губернском правлении или в губернской земской управе, и это ей самой было смешно. И узнал еще Гуров, что ее зовут Анной Сергеевной…

Время улетающих птиц

Южный город. Море и песок.

Берег пляжей. Выжженная зона.

Остаются считанные дни

до конца курортного сезона.

Человек,

распятый на песке.

Он сейчас похож на Робинзона.

Человек,

лежащий у воды,

не спеша песок ладонью роет,

на песке

песочный домик строит,

крепость воздвигает на песке.

В это время женщина приходит,

по песку ступая, как по морю.

Женщина с мужчиной на песке,

но мы видим —

женщина уходит,

по песку ступая, как по морю.

Женщина с мужчиной на песке,

но уходит женщина,

уходит.

Час проходит

или день проходит —

женщина с мужчиной на песке,

и все дальше женщина уходит.

Человек чего-то еще ждет.

Он еще надеется на что-то.

Но едва он открывает рот,

слышен трубный голос парохода,

голос проходящих поездов,

гул вокзала

и аэродрома,

цирка,

стадиона,

ипподрома,

и еще каких-то людных сборищ

слившиеся в грохот голоса.

И уходит,

медленно уходит

вдаль береговая полоса,

и мы видим сверху —

с самолета,

с вертолета,

с птичьего полета —

по бескрайней выжженной пустыне

маленькая женщина идет.

И тогда возникнет панорама

множества экранов,

циркорама —

на ступенях рухнувшего храма

маленькая женщина стоит

у подножья каменного Будды,

и мы видим —

каменного Будды

каменные жесткие глаза,

а потом отдельно —

южный город,

берег пляжей,

море и песок

и отдельно — хроники старинной

некий завершающий кусок,

и, как смесь пролога с эпилогом,

будут в заключительном куске

очертанья рухнувшей Помпеи,

след полузабытой эпопеи,

домик, возведенный на песке.

…Потом каждый полдень они встречались на набережной, завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее тревожно бьется сердце, задавала все одни и те же вопросы, волнуемая то ревностью, то страхом, что он недостаточно ее уважает. И часто на сквере в саду, когда вблизи их никого не было, он вдруг привлекал ее к себе и целовал страстно. Совершенная праздность, эти поцелуи среди белого дня, с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах моря и постоянное мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых людей точно переродили его: он говорил Анне Сергеевне о том, как она хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто задумывалась и все просила его сознаться, что он ее не уважает, нисколько не любит, а только видит в ней пошлую женщину. Почти каждый вечер попозже они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад; и прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы. Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо, в котором он извещал, что у него разболелись глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой. Анна Сергеевна заторопилась.

— Это хорошо, что я уезжаю, — говорила она Гурову. — Это сама судьба.

Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали целый день. Когда она садилась в вагон курьерского поезда и когда пробил второй звонок, она говорила:

— Дайте я погляжу на вас еще… Погляжу еще раз. Вот так.

Она не плакала, но была грустна, точно больна, и лицо у нее дрожало.

— Я буду о вас думать… вспоминать, — говорила она. — Господь с вами, оставайтесь. Не поминайте лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно, потому что не следовало бы вовсе встречаться. Ну, господь с вами…

Время зимних метелей

Посредине фильма снег идет.

Человек по улице идет…

Снег валит на город густо-густо,

снег гребут лопатой с тротуара,

грузят на машины —

и в машинах

за город торжественно везут.

Снег лежит на шапках у прохожих,

на плечах прохожих и на спинах,

и они его неутомимо

на себе по городу несут.

Где-то в этом городе огромном

человек звонит из автомата.

Женщина звонит из автомата

где-то на другом конце земли,

где-то на другом конце вселенной,

на какой-то улице соседней —

долгие протяжные гудки

в телефонных мечутся кабинах,

в призрачно мерцающих глубинах

долгие протяжные гудки,

как сигналы спутников случайных,

тщетно окликающих друг друга.

Все быстрей,

быстрей вращенье круга,

диски,

телефонные круги,

все быстрее —

диски,

диски,

диски,

бешено вертящиеся диски,

диски, телефонные круги,

диски — сумасшедшие колеса

паровоза

и электровоза,

электрички

и автомобиля,

диски,

телефонные круги,

диски-бубны,

диски-барабаны,

цирки,

карусели,

балаганы,

диски,

телефонные круги

радиолы

и магнитофона,

в городском саду аттракциона —

чертово вращение колеса.

Человек звонит из автомата,

женщина звонит из автомата,

вот его глаза,

ее глаза,

два бездонных,

два бессонных круга,

где сейчас неистовствует вьюга,

и сквозь них,

сквозь вьюгу,

сквозь пургу —

два огромных телефонных диска,

два огромных круглых обелиска

на равнине белой, на снегу.

2.jpg

Пройдет какой-нибудь месяц, и Анна Сергеевна, казалось ему, покроется в памяти туманом и только изредка будет сниться с трогательной улыбкой, как снились другие. Но прошло больше месяца, наступила глубокая зима, а в памяти все было ясно, точно расстался он с Анной Сергеевной только вчера. И воспоминания разгорались все сильнее. Доносились ли в вечерней тишине в его кабинет голоса детей, приготовлявших уроки, слышал ли он романс, или орган в ресторане, или завывала в камине метель, как вдруг воскресало в памяти все: и то, что было на молу, и раннее утро с туманом на горах, и пароход из Феодосии, и поцелуи. Он долго ходил по комнате, и вспоминал, и улыбался, и потом воспоминания переходили в мечты, и прошедшее в воображении мешалось с тем, что будет. Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду, как тень, и следила за ним. Закрывши глаза, он видел ее, как живую, и она казалась красивее, моложе, нежнее, чем была; и сам он казался себе лучше, чем был тогда, в Ялте. Она по вечерам глядела на него из книжного шкафа, из камина, из угла, он слышал ее дыхание, ласковый шорох ее одежды. На улице он провожал взглядом женщин, искал, нет ли похожей на нее…

В декабре на праздниках он собрался в дорогу и сказал жене, что уезжает в Петербург хлопотать за одного молодого человека — и уехал в С. Зачем? Он и сам не знал хорошо. Ему хотелось повидаться с Анной Сергеевной и поговорить, устроить свидание, если можно…

Время раскрывающихся листьев

Клавиши рояля, чей-то палец,

пробежавший по клавиатуре,

и сейчас же тысячи сосулек

с грохотом летят на тротуар.

Человек идет в весеннем сквере,

в сквере,

где сейчас творится чудо,

чудо непрерывности творенья,

сотворенья ветки и куста,

чудо воссозданья,

повторенья,

завершенья круга,

воскрешенья

линий изначального рисунка,

формы прошлогоднего листа.

Человек сидит в весеннем сквере,

в сквере,

переполненном грачами,

их высокомерными речами,

вздорностью грачиных пересуд.

Черные пасхальные старухи

с древними рублевскими очами

белые платочки с куличами

мимо сквера бережно несут.

Человек сидит в весеннем сквере,

улыбаясь грусти безотчетной,

смотрит,

как в песке играют дети,

хлебцы выпекают на доске,

как они песок упрямо роют,

на песке

песочный домик строят,

крепость воздвигают на песке.

А весенний гром,

еще несмелый,

первый,

еще робкий,

неумелый,

тихо погромыхивает где-то,

громыхает,

душу веселит.

А весенний дождик все смывает,

облегчает,

очищает душу,

обещает радужное что-то,

что-то неизвестное сулит,

что-то позабывшееся будит —

что-то будет,

что-то еще будет,

что-то еще здесь произойдет.

И тогда в дожде,

как наважденье,

возникает давнее виденье —

женщины забытые глаза,

два бездонных,

два бессонных круга,

и сквозь них,

сквозь дождь,

неторопливо —

человек по улице идет,

и навстречу женщина идет,

и они

увидели

друг друга.

И Анна Сергеевна стала приезжать к нему в Москву. Раз в два-три месяца она уезжала из С. и говорила мужу, что едет посоветоваться с профессором насчет своей женской болезни, — и муж верил и не верил. Приехав в Москву, она останавливалась в «Славянском базаре» и тотчас же посылала к Гурову человека в красной шапке. Гуров ходил к ней, и никто в Москве не знал об этом… Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга, и было непонятно, для чего он женат, а она замужем; и точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках. Они простили друг другу то, чего стыдились в своем прошлом, прощали все в настоящем и чувствовали, что эта их любовь изменила их обоих. Прежде в грустные минуты он успокаивал себя всякими рассуждениями, какие только приходили ему в голову, теперь же ему было не до рассуждений, он чувствовал глубокое сострадание, хотелось быть искренним, нежным…

— Перестань, моя хорошая, — говорил он, — поплакала — и будет… Теперь давай поговорим, что-нибудь придумаем.

Потом они долго советовались, говорили о том, как избавить себя от необходимости прятаться, обманывать, жить в разных городах, не видеться подолгу. Как освободиться от этих невыносимых пут?

— Как? Как? — спрашивал он, хватая себя за голову. — Как?

И казалось, что еще немного — и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается.

3.jpg

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

«Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино»

"Рус. сов. поэт, переводчик... Герой поэзии Л. — наш современник, прошедший испытания воен. лет, верящий в жизнь и отвергающий обыват. прозябание..." (Краткая литературная энциклопедия, 1967).

Позволю себе ряд ассоциаций. Левитанский — Левитан. Грустные стихи Левитанского и печальные пейзажи Левитана. Кажется, Михаил Луконин удачно назвал поэтическую манеру Левитанского "акварелью душевных переживаний". А еще был Юрий Левитан, знаменитый сталинский диктор, с торжественным металлом в голосе. У Юрия Левитанского тоже был фирменный голос, со своими интонациями, не столь, конечно, оглушительный, но проникающий в душу слушателя.

Ну, а теперь штрихи биографии. Юрий Давидович Левитанский родился 21 января 1922 года в украинском городке Козельце Черниговской области. Дальнейшие места обитания — Киев и Сталино (ныне Донецк). В школе мечтал быть астрономом, но стал поэтом. Учеником 7-го класса начал публиковать стихи в газетах "Социалистический Донбасс" и "Сталинский рабочий". Затем Москва, знаменитый ИФЛИ, постигал философию и литературу вместе с Твардовским, Коганом, Наровчатовым, Слуцким, Самойловым... С 3-го курса Левитанский ушел добровольцем на фронт. Отвоевал от Москвы до Праги, сначала рядовым пулеметчиком, потом командиром. Строчил из пулемета и писал стихи — как же без поэзии! — для армейской печати.

Богатый военный опыт, однако, не стал у него доминирующей темой, как у большинства поэтов-фронтовиков. Этот опыт Левитанский как бы отрезал:

Но что с того, что я там был,

в том грозном быть или не быть.

Я это все почти забыл.

Я это все хочу забыть.

Я не участвую в войне -

она участвует во мне.

И отблеск Вечного огня

дрожит на скулах у меня...

В разговоре как-то признался: "Я нетипичная фигура. Я давно все зачеркнул. Войну и эту тему для себя лично. Я люблю Европу, Вену, Прагу... Когда в Прагу вошли в 1968-м советские танки, я просто плакал..."

После демобилизации Левитанский жил в Иркутске, там вышли его первые поэтические сборники "Солдатская дорога", "Встреча с Москвою", "Листья летят" и другие. Приехав в Москву, он оканчивает Высшие литературные курсы. Занимается переводами. "И мы уходим в переводы, идем в киргизы и в казахи, как под песок уходят воды, как Дон Жуан идет в монахи...", — грустно писал Левитанский.

И еще он писал пародии (шутить, чтобы не плакать?), его книга пародий "Сюжет с вариантами" (1978) имела успех. Вот, к примеру, строки из пародии на Арсения Тарковского:

В лавке грека Ламбринади,

Там, где раки Бордолез,

Спит селедка в маринаде,

Погрузившись в майонез.

Но угрюм и неприкаян,

Проявляя волчью прыть,

По дорогам ходит Каин,

Хочет Авеля убить...

Но Левитанский не остался пересмешником — он хотел рисовать свои собственные картины мира и бытия. Его влекла "чистая поэзия". Книга "Кинематограф" (1970) окончательно утвердила за ним статус серьезного и оригинального поэта. Последующая книга "Письма Катерины, или Прогулки с Фаустом" (1981) сделала его популярным среди читателей.

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер,

Этот равно гениальный и безумный режиссер?

Как свободно он монтирует различные куски

ликованья и отчаянья, веселья и тоски!..

...И над собственною ролью плачу я и хохочу,

по возможности, достойно доиграть свое хочу -

ведь не мелкою монетой, жизнью собственной плачу

и за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.В творчестве Левитанского очень сильно лирическое "я" — никаких "мы", все пропущено через собственное сердце. Стих у него вольный, раскованный, с богатой романтической палитрой. И вместе с тем, как заметил Ефим Бершин, "после Пушкина никто, кажется, так не любил глаголы, никто так изысканно не рифмовал, не перекатывал по строке, как волна перекатывает гальку, шурша и звеня. Он рифмовал их виртуозно..." Еще примечательные особенности: пристрастие к литературным аллюзиям (чаще всего использовал пушкинские или лермонтовские строки), к реминисценциям (Гоголь, Достоевский, Эдгар По). Левитанский был пропитан книжной премудростью — истинный человек книги:

Жить среди книг, хотя бы не читая,

лишь ощущать присутствие вблизи,

как близость леса или близость моря -

вот лучшее из одиночеств...

В то же время в стихах Левитанского ощущается биение настоящей жизни с ее вечными поисками, встречами-расставаниями, проблемами, тревогами и сумасбродством.

Собирались наскоро,

обнимались ласково,

пели, балагурили,

пили и курили.

День прошел — как не было.

Не поговорили.

Виделись, не виделись,

ни за что обиделись,

помирились, встретились,

шуму натворили.

Год прошел — как не было.

Не поговорили...

Ощущение быстро проходящего времени было особенно присуще Левитанскому.

Что-то случилось, нас все покидают.

Старые дружбы, как листья, опали.

...что-то тарелки давно не летают.

Снежные люди куда-то пропали...

Летающие тарелки, снежные люди — такая маленькая усмешечка почти сквозь слезы.

В последние свои годы, пришедшиеся на распад СССР и начало капиталистической эпохи, Левитанский был весь погружен в прессу, события, радио, версии, слухи. Он вбирал в себя волны времени, его напасти, ужасы, катастрофы — конечно, в ущерб своему творчеству. В оправдание говорил: "Книжек моих не издают, переводами уже ничего не заработаешь. Я поэт нищий, как и большинство сограждан". Возможность эмиграции Юрий Давидович отвергал категорически: "Никуда я не уеду. Да и поздно уже — много чего в жизни я прозевал и не успел... Теперь глупо суетиться... Дописать бы то, что в столе лежит..."

За несколько месяцев до смерти в интервью "Комсомольской правде" Левитанский говорил: "Моя тема — эволюция личности. Мое занятие в последние годы — думанье, если можно так выразиться. Записываю..."

А думать было о чем. Судьба России не могла не волновать поэта. "Давно уже пора решить кардинальный вопрос: а кто мы? Кто мы? Не Сталин, а мы?.. Наши власти такие, какие мы..." И далее Левитанский повторял слова Тютчева: народ-младенец. "Что можно изменить в обществе, если оно пропитано ложью, пьянством, юродством? — Я не верю, что народ наш так генетически задуман на веки вечные..." — говорил он в интервью журналу "Огонек".

В конце жизни Левитанскому удалось съездить (на спонсорские деньги) в Израиль. В тамошнем "Курьере" он признавался: "Я не верю в голос крови. Во всяком случае, во мне он молчит. Хотя сейчас я начинаю интересоваться иудаизмом и вдруг обнаруживаю, что ко многим его истинам я пришел самостоятельно. И эта поездка для меня, конечно, больше, чем просто поездка за границу, я надеюсь, что она поможет мне кое-что понять в самом себе".

Нельзя обойти молчанием тему женщин, тем более что он был весьма интересным мужчиной и даже почти плейбоем. Были возлюбленные, были жены. Каждая женщина для него была не объектом наслаждения, а завораживающей, непостижимой тайной. В 64 года он встретил 19-летнюю Ирину Машковскую, и завязался любовный роман. Он ее полюбил за молодость, она его, наверное, — за талант. Он оставил жене свою большую квартиру, библиотеку, деньги и ушел, как говорится, в одних брюках. Оставив не только жену, но и троих дочерей, старшая была ровесницей молодой возлюбленной.

Можно себе представить, как все возмущались вокруг и осуждали его. Родители, бабушка и дедушка Ирины лезли на потолок: 45 лет разницы, три дочери, да к тому же еврей (они были упертыми коммунистами и неисправимыми антисемитами). Но Ирина пошла наперекор всем мнениям. Они прожили вместе 10 лет, снимая чужие квартиры, и лишь в последние два года в собственной, которую дали Левитанскому. Когда его не стало, вдова дала несколько интервью, в одном из них сказала, что для нее определение любви — это такая нежность, от которой дышать нельзя. Не будем педалировать дальше эту деликатную тему, лишь приведем строки из одного стихотворения, посвященного молодой жене:

Ты так молода, молода,

а рядом такие соблазны,

что эти мои холода

нисколько тебе не опасны...

А далее идут строки: "Простимся до Судного дня. Все птицы мои улетели..." Судный день пришел 25 января 1996 года. Незадолго до этого, принимая в Георгиевском зале Кремля из рук президента России высокую награду, Левитанский сказал, что война в Чечне безнравственна и нельзя смириться с гибелью мирных жителей. Другой бы на его месте захрюкал от верноподданнической радости и лизнул бы державную руку, но Левитанский был всегда честен перед самим собой. Он, как завещал классик, сказал царю "истину". Тот, разумеется, ее проигнорировал. Горькая правда далась Левитанскому тяжело, и сердце его не выдержало. Можно сказать, что он стал еще одной жертвой чеченской войны.

В заметках на смерть Юрия Левитанского поэтесса Олеся Николаева, много лет дружившая с ним, написала: "В нем была драгоценная любовь к скорбям — amor fati, — которая достается поэтам как крест и как дар. Плакальщик и печальник, наш вечный Пьеро, белая ворона среди здравомыслящих и комильфотных московских поэтов..."

Закончим это повествование все же на мажорной ноте. Помните его знаменитый "Диалог у новогодней елки"? — "Что происходит на свете? — А просто зима..." Ну, а потом придет весна, апрель, и:

— Что же из этого следует? — Следует жить!

Шить сарафаны и легкие платья из ситца.

— Вы полагаете, все это будет носиться?

— Я полагаю, что все это следует шить...

И далее светлый мажор: "Вальс начинается. Дайте ж, сударыня руку". И все кружится вокруг. Кружится. А в голове проясняется мысль: следует жить. Несмотря и вопреки. Наперекор трудностям, проблемам и препятствиям. И главное:

Но позвольте мне любить,

а писать еще тем паче,

Так — а все-таки иначе,

так — а все же не совсем...

Быть самим собой. Это главный завет.

Последняя любовь поэта Юрия Левитанского в его письмах и воспоминаниях его жены Ирины

"Сегодня рано утром я читал твое письмо. Я летаю, порхаю... Так люблю тебя, что, кажется, задохнусь от счастья!.." Кажется, это написано юношей в пору первой влюбленности, в самом начале жизни. А писалось - человеком, за чьей спиной войны, тяжелые болезни, кому надеяться на любовь, от которой задыхаешься, на счастье, которое приподнимает над землей, - рискованно...Со вдовой Юрия Левитанского мы встретились в канун четвертой годовщины смерти поэта. Рассказывая о годах, прожитых ими вдвоем, Ирина передала для публикации в "Огоньке" письма Левитанского к ней. Вместе с ее воспоминаниями эти письма сложились в странную повесть. Странную, трагическую и трогательную - как и вся поэзия Левитанского

"Судьба сочинила пьесу, а мы в ней сыграли", - говорил он мне не раз.

Мы познакомились в августе 85-го в Юрмале. Я была студенткой провинциального университета, он - одним из самых известных поэтов своего времени. Седой мужчина в свитере, с трубкой в зубах, прогуливался по дорожке приморского парка ("Похож на Хемингуэя", - мелькнуло тогда). Я шла к станции, спросила у него, который час. Поблагодарила, пошла дальше. Он зашагал рядом. Заговорил о чем-то нейтральном, я вежливо отвечала... Годы спустя он, вспоминая первую нашу встречу, признавался: "Не знаю, почему пошел за тобой, заговорил с тобой... Ведь я вообще-то и не разглядел тогда тебя. Не сообразил, какая ты юная, - а то бы не решился..."

На следующий день выхожу из автобуса - и на остановке встречаю его, с авоськой, полной бутылок. Улыбнулся: вот, виски продают в гастрономе, весь наш писательский Дом творчества в Юрмалу ринулся... Мы познакомились. Его имя - стыдно признаться - ничего мне не сказало. Стихов его я до этого не читала, и он потом всю нашу жизнь над этим подшучивал... А в тот день моему невежеству не удивился. Спросил только: раз уж опять у нас вышла встреча, не могли бы мы вдвоем погулять завтра?.. Я не думала продолжать это странное знакомство. Но назавтра мы все-таки встретились - абсолютно случайно.

Кончались каникулы, мне пора было улетать домой. Он подарил мне свою книгу с надписью:

"Ирине, с ожиданьем и надеждой (на что?). Сердечно и нежно..."

Моросил дождь, его мокрые грустные усы и синюю куртку с капюшоном я вспоминала долго-долго. Потом в подаренной им книге нашла стихи, написанные, когда я была еще маленькой девочкой, но как будто о нашей встрече:

Светлый праздник бездомности,

тихий свет без огня.

Ощущенье бездонности

августовского дня...

Кончается стихотворение почти пророчески:

Только полночь опустится -

как догадка о том,

что уже не отпустится

ни сейчас, ни потом...

Я вернулась домой, дни полетели, встреча в Юрмале стала такой далекой. Но, помня свое обещание, я отправила ему коротенькое письмо: "Не знаю, помните ли Вы меня... Прочла Вашу книгу с большим удовольствием..."

Прошло несколько месяцев. Ответа нет - и не могло быть.

Где он - и где я?.. Но вдруг:

"Здравствуйте, милая Ирина!

...В кои веки отлучился из Москвы - и вот что получилось. А письма Вашего я, признаться, ждал, и Вы едва ли представляете, как был рад ему. Неужели Вы и впрямь могли подумать, что я забыл Вас - такого на редкость славного человечка? Спасибо Вам за все добрые слова, сказанные Вами, - это мне приятно и по-настоящему дорого.

С радостью и печалью вспоминаю Дубулты, чудное море и Вас тоже. Все пронеслось, как сон, уже почти не верится, что все это было на самом деле.

Как Вы там, в своей Башкирии? Не собираетесь ли в ближайшее время куда-нибудь в наши края, поближе?

Очень рад был бы увидеть Вас снова. Пишите, пожалуйста, - буду впредь отвечать аккуратно.

Всего Вам, всего самого-самого, с чувством к Вам очень добрым искренне и сердечно Ваш..."

Началась переписка, самая обыкновенная: как Вы? а Вы как? в Москву не собираетесь? вот хорошо бы!

Весной, в начале мая, я приехала в Москву. Позвонила, он пригласил в гости.

Вот так все просто - и так безнадежно.

Потом было наше первое лето, а осенью мне пришлось опять надолго уехать - на стажировку в Германию.

"Всего на год!" - утешала я его. "На целый год", - отвечал он.

- Ты не понимаешь! Тому, кто уезжает, всегда легче, чем тому, кто остается.

Правда это или нет, но в Берлине я страшно затосковала. Не хотелось ни учебы, ни новой "европейской" жизни, пожить которой мне так хотелось, - тем более что у меня немецкие корни... Писала по два письма в день, ждала ответных его писем и телефонных звонков, и мне было уже окончательно ясно: я не могу без него.

И я нужна ему.

"...Сегодня была по телевизору передача обо мне, телефон буквально раскален - звонят, и звонят, и звонят самые неожиданные люди из Москвы и даже из других городов - а мне бы только тебя нужно, и чтобы мы вместе смотрели, и ты была бы рада - тогда и я бы испытал настоящую радость, а так - это мимо меня.

Ты пишешь - "ничего от тебя не возьму" - что это значит? Этого я не понял. Я ничего не хочу иного, как быть с тобой, я для этого все сделаю, я пошел на всякие не очень простые для меня шаги и поступки и пойду на все, до конца - только бы все, чего хотим мы, осуществилось. Ты имеешь право на все - весь я и все мое - это и твое - чего же ты "не возьмешь"? Мне безумно жаль тебя, и за все твои слезы я постараюсь воздать тебе в полной мере - я буду счастлив, если смогу дать тебе в жизни хоть сколько-нибудь радости..."

"...Вчера зашел в ЦДЛ покормить двух дам (одна харьковская критикесса и одна московская) - так вот, они, преисполненные ко мне высочайшего почтения, все объясняли мне, кто я, какой я, и т.д., о моем долге перед литературой, долге перед читателями, и как это замечательно - быть Левитанским... И такую грусть они на меня нагнали - ты и это должна же знать, как мало для меня все эти слова всегда значили, а сейчас мне становится еще грустнее - нет, не долг перед литературой, а просто перед самим собой - ведь я же человек в конце концов, и есть у меня (должен же быть) долг и перед самим собой. Не знаю, долг или не долг - но дело мое, моя потребность, необходимость - заниматься тем, чем я должен заниматься, а без этого все бессмысленно, и я уже не понимаю, кто я и зачем я, - ну, нет никакого смысла, и все. Всякие там кино, развлечения - это прекрасно, но только тогда, когда я делаю свое проклятое это дело, ну, хотя бы до обеда (символического), то есть полдня хотя бы я исписываю свою бумагу, а потом - пожалуйста, все что угодно - но только потом. Ты понимаешь меня? Понимаешь, что я ничего не придумываю и не преувеличиваю?

Жду тебя с нетерпением, хотя и то мне грустно, что предстану я пред тобою, при всем моем "помолодении", измученным и усталым, а не таким, каким мог бы и хотел предстать пред твоими родными очами, и все-таки жду с огромным нетерпением - а там уж будь что будет..."

"...Понимаю, что не должен этого делать, что расстрою тебя опять, - а вот не могу иначе, как ни стараюсь, - ведь я как бы разговариваю с тобой таким, увы, странным образом, на бумаге...

Не знаю, как тебе объяснить - я нервничаю. Ну, скажем, сегодня журнал "Дружба народов" - там большая подборка Высоцкого с большим и тонким вступлением Самойлова, там Ю.Давыдов, рассказ Окуджавы... И как-то горько мне становится - что я так живу, чем я занимаюсь (ну, ладно, сейчас обед буду готовить - девочек своих кормить и всякое там прочее, как бы и привычное, хотя давно уже понимаю, что и это ни к чему, и им, своим дочкам, я уже мало для чего нужен тоже, то есть не для того, что я мог бы им дать на самом деле) - а мне звонят и звонят, и стихов просят, а у меня все не готово, и как объяснить это? Так, мол, я живу, так я работаю... Тысячу раз прости меня, что пишу тебе об этом, - ты способна понять и еще поймешь многое - хотя почему ты должна отвечать за мои глупости или расплачиваться за них? Это, конечно, несправедливо, но мне нужно, необходимо, чтобы рядом был кто-то. Я знаю, что ты простишь меня, если не сейчас, то потом, однажды, позже, но главное - сейчас, выслушав (прочитав) этот скулеж, - ведь есть в тебе достаточно и разумности, и мудрости, и постарайся как-нибудь, моя любимая и родная. А может быть, наоборот, - ты поймешь, что с таким идиотом лучше уж дела не иметь, - как знаешь, ты в любом случае будешь права.

Перечитал свое письмо, хотел его порвать и выбросить, да не смог. Если ты сумеешь это все понять и это мне простить - буду любить тебя больше, хотя, клянусь тебе, больше уж, кажется, некуда. Безумно тебя люблю, и жду, и буду ждать - когда-нибудь ты поймешь, чего мне это стоило и как мне это было трудно.

Прочти, ради Бога, - ну не принимай все слишком близко к доброму своему сердцу! - надеюсь, завтра будет письмо, и мне полегчает немного, и пойду утром заказывать разговор с тобою и снова ждать, ждать, ждать..."

Он выхлопотал себе короткую командировку в Берлин. После этой нашей встречи разлука стала нестерпимой. Не дождавшись окончания учебного года, я примчалась в Москву.

Чтобы уже не расставаться.

Это был совсем не "светлый праздник".

С ужасом вспоминаю нашу бездомность, нехватку денег (ему ведь еще надо было трех дочек растить), очереди в магазинах, буквально за всем. Голодный и холодный город. "Сколько помню себя - помню очереди" - старое стихотворение Левитанского - как будто обо мне тогдашней. Близкие вычеркнули меня из своей жизни - не могли простить столь неожиданного для них моего поступка: я ведь была до встречи с Левитанским вполне предсказуемой и беспроблемной... Как я вынесла все это, стараясь ничем не показывать ему, что мне порой невыносимо в чужом городе, среди чуждых мне людей, непостижимых богемных нравов и манер, - я, провинциальная дурочка, воспитанная строгой бабушкой-коммунисткой?

В те первые годы и ему было со мной нелегко. Никак я не вписывалась в его привычную жизнь. Его огорчало мое неприятие этой жизни - на мой взгляд, нелепой и разрушительной. Слишком много застолий, суеты, лишних встреч и пустых разговоров. Мне хотелось, чтобы он бережнее относился к себе, - но он считал, как сказано в стихах его друга Самойлова, Lчто порой напрасно давал страстям улечься, и что нельзя беречься, и что нельзя беречься"...

Когда я уезжала из Москвы на сессию, он совсем пропадал: я его бросила! Мне звонили: ты уехала, а Левитанский напился, плакал у друзей: "Что мне делать, что мне теперь делать?!"

И я себя спрашивала: что же мне делать?

Незадолго до смерти он сказал: "Знаешь, а ведь ты была права: главное - когда есть ты и я, нас двое, мы нужны друг другу. Когда есть стол, бумага и карандаш. И когда ничего не болит..."

Часто думаю: не повстречай он меня в Юрмале - совсем иначе, легче прожил бы последние свои годы, написал бы больше. Живу с чувством вины перед ним. Я сделала, что могла и сумела - но, наверное, мало...

Порой он мне казался ребенком.

"Дети, - отвечал он, - понятие всевозрастное. Так что я в норме!"

Когда я уходила на работу, он звонил мне постоянно: я скучаю, а ты? какое настроение? Или просто: "Контрольный звонок".

Много было трогательных бытовых сценок. Ему нравилось красиво одеваться. "Ты видела, какие у Эдлиса пиджаки? Вот скажи мне: где их Эдлис покупает?"

- Ну, Юлий Филиппович недавно ездил в Париж. Да и вообще у него другая фигура. У него нет живота, например, - злорадствую.

- При чем здесь живот?! Человек умеет покупать вещи, а мы не умеем!..

Он любил сладости. Приберегу в буфете коробку конфет в подарок. Прихожу с работы, открываю буфет - коробка пустая.

- Где конфеты? - строго спрашиваю.

- Наверное, усохли...

Как-то звонит: "Не сердись, я тут деньги отдал. Приходили собирать на похороны". "Кто приходил-то?" - "Не знаю. Позвонили в дверь, я открыл..." - "Зачем открываешь незнакомым?" - "Сказали же: на похороны".

Он легко верил людям, легко и щедро отзывался на любую просьбу о помощи.

- Знаешь, - сказала я как-то, - даже если бы ты был тихим, спокойным, незаметным бухгалтером, а не знаменитым поэтом, я все равно была бы с тобой.

- Ну конечно, тебе все равно, - и обиделся.

До сих пор не понимаю: почему обиделся? Странно...

Он почти не писал последние десять лет.

"Не пойму, что происходит, - размышлял, - но ушло что-то, исчезло... Может, мой срок вышел. Сейчас я не писатель, я - читатель".

Один журналист, придя к нему брать интервью, попросил: давайте обозначим круг тем, главных идей вашего творчества.

Левитанский печально вздохнул:

- Дорогой мой, у поэзии и у любви круга нет...

И все-таки его мучила мысль, что круг этот очень скоро разомкнется: "Вспомнишь меня через много лет: "Был у меня в юности один поэт... Кажется, Левитанский по фамилии..."

"...Право же, я не какой-нибудь распущенный неврастеник или истерик, давно-давно уж я плакал в последний раз, а вот сейчас подступает. Горько ведь сознавать, как несправедливо это, что разминулись мы с тобой во времени сильно, от этого иногда прихожу в отчаянье, но только что же теперь делать, когда представить свою жизнь без тебя - не могу... Только и живу той самой надеждой, о которой написал тебе тогда, еще ни о чем таком и не думая, ни на что не надеясь, - но ведь удивительно это - почему написал? Что-то же меня толкнуло на это, что-то я почувствовал такое, мне самому еще неясное, неведомое..."

Он никогда не читал мне своих стихов. Я видела его декламирующим свои стихотворения только на поэтических вечерах. В кругу близких друзей он мог спеть одну из очаровательных песенок собственного сочинения, про кепочку к примеру... Но от чтения стихов он отказывался.

Зато в эти десять лет я была первым его читателем. Он аккуратно перепечатывал на стареньком "Рейнметалле" свои неровные строчки со смешным наклоном влево и с серьезным видом протягивал мне, глядя поверх очков. Я садилась рядом, читала - и у меня перехватывало дыхание. Чтобы скрыть слезы, я указывала, например, на злоупотребление запятыми.

- Филолог! Это же авторская пунктуация!

Так же серьезно и вроде бы немного безразлично он дал мне однажды прочесть вот это:

Зачем послал тебя Господь

и в качестве кого?

Ведь ты не кровь моя, не плоть

и, более того,

ты даже не из этих лет -

ты из другого дня.

Зачем послал тебя Господь

испытывать меня

и сделал так, чтоб я и ты -

как выдох и как вдох -

сошлись у края, у черты,

на стыке двух эпох,

на том незримом рубеже,

как бы вневременном,

когда ты здесь, а я уже

во времени ином,

и сквозь завалы зим и лет,

лежащих впереди,

уже кричу тебе вослед -

постой, не уходи! -

сквозь полусон и полубред -

не уходи, постой! -

еще вослед тебе кричу,

но ты меня не слышишь.

Увидев мои слезы, он сказал:

- Ты принимаешь литературу слишком близко к сердцу. Это непрофессионально.

- Но ведь это про нас с тобой - выходит, я тебя не слышу?!

Он промолчал. А на другой день протянул мне листочек с написанным от руки:

Но ты еще слышишь, но ты еще слышишь

покуда меня,

и я еще слышу, как рядом ты дышишь, -

спасибо тебе.

И есть у нас море - оно еще наше -

твое и мое.

И небо над морем - оно у нас тоже

одно на двоих...

Это был мне подарок, в утешение.

Но стихи он опубликовал без концовки.

Я предчувствовала, что он умрет, когда меня не будет рядом.

Так и случилось - 25 января 1996 года. Он ушел на встречу администрации президента с интеллигенцией - и не вернулся.

Я не видела его смерти, поэтому для меня он жив.

Он снится мне не знающим о своей смерти. Он откуда-то возвращается, веселый и оживленный, а я думаю только об одном: поскорее обзвонить его друзей - предупредить, чтобы случайно ему не сказали, что его больше нет...

"...Скорей бы уж хоть эта короткая встреча, а там, может быть, придумаем что-то, может быть, моя родная, продержусь я как-нибудь. Знаю, что опять расстроил тебя - ну что же, не писать мне вовсе? или сочинять чепуху всякую, что я уже делать пытался?

Я тебя, щеночек, люблю - кто же виноват, что все так получилось нескладно! У меня уж так оно бывает, а у тебя - не должно... Еще раз прости..."

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

http://www.youtube.com/watch?v=eFZUOgyhU-A

http://video.mail.ru/mail/alsanales/1942/5801.html

Диалог у новогодней елки.

Слова Юрия Левитанского, музыка Сергея Никитина

Что происходит на свете?- А просто зима.

Просто зима, полагаете вы?- Полагаю.

Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю

В ваши уснувшие ранней порою дома.

- Что же за всем этим будет?- А будет январь.

-Будет январь, Вы считаете? Да я считаю.

Я ведь давно эту белую книгу читаю,

Этот с картинками вьюги, старинный букварь.

-Чем же все это окончится? – Будет апрель.

- Будет апрель, Вы уверены?- Да я уверен.

Я уже слышал, и слух этот мною проверен,

Будто бы в роще сегодня звенела свирель.

-Что же из этого следует? – Следует жить,

Шить сарафаны и легкие платья из ситца.

-Вы полагаете, все это будет носиться?

-Я полагаю, что все это следует шить.

- Следует шить, ибо сколько зиме не кружить,

Не долговечна ее кабала и опала.

-Так разрешите же в честь новогоднего бала

Руку на танец сударыня Вам предложить.

-Месяц серебряный, шар со свечою внутри

И карнавальные маски –по кругу, по кругу.

- Вальс начинается. Дайте ж сударыня руку

И раз-два-три

Раз- два- три

Раз- два – три!

http://www.chitalnya.ru/work/134478/

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

http://video.mail.ru/mail/g.varf/302/300.html

Евгений Евтушенко

* * *

Б. Ахмадулиной1

Со мною вот что происходит:

ко мне мой старый друг не ходит,

а ходят в мелкой суете

разнообразные не те.

И он

не с теми ходит где-то

и тоже понимает это,

и наш раздор необъясним,

и оба мучимся мы с ним.

Со мною вот что происходит:

совсем не та ко мне приходит,

мне руки на плечи кладёт

и у другой меня крадёт.

А той -

скажите, бога ради,

кому на плечи руки класть?

Та,

у которой я украден,

в отместку тоже станет красть.

Не сразу этим же ответит,

а будет жить с собой в борьбе

и неосознанно наметит

кого-то дальнего себе.

О, сколько

нервных

и недужных,

ненужных связей,

дружб ненужных!

Куда от этого я денусь?!

О, кто-нибудь,

приди,

нарушь

чужих людей соединённость

и разобщённость

близких душ!

1957

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Создайте аккаунт или авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий

Комментарии могут оставлять только зарегистрированные пользователи

Создать аккаунт

Зарегистрировать новый аккаунт в нашем сообществе. Это несложно!

Зарегистрировать новый аккаунт

Войти

Есть аккаунт? Войти.

Войти
  • Недавно просматривали   0 пользователей

    • Ни один зарегистрированный пользователь не просматривает эту страницу.
×
×
  • Создать...